Поистине было время, когда вам невольно приходило в голову, что Америка страдает размягчением мозга. Все ее самостоятельное значение, как передовой нации, нации с ясным сознанием, казалось, зачеркивалось и, подобно тому, как пчела или коралл выполняют, по-видимому, одну-две функции в планах природы — одна собирает мед и способствует опылению цветов, а другой строит коралловый остров, — так и американцы словно бы предназначены самой природой проектировать и строить механизмы; пустить же их в дело, извлечь из них максимальный эффект у них не хватает ни мужества, ни умственных способностей. Можно было подумать, что, удостоверившись в своеобразных дарованиях и умственной ограниченности американцев, природа позволила немцам, англичанам и японцам пользоваться плодами их усилий, как мы пользуемся трудами пчелы и морского коралла, предоставляя им все так же трудиться со слепотою и настойчивостью безмозглого автомата. Среднему американцу, которому ничего не стоит изобрести самолет, подводную лодку, оптический прицел для орудия, вращающуюся башню, броненосный крейсер, линкор и т. п., сначала внушали, что у него слишком слабые нервы, чтобы пустить все это в ход; затем, что «гордость не позволяет» ему снизойти до этого; наконец, что у него не хватит пороху, чтобы как мужчине встретить суровые требования реальной жизни. Потом, наоборот, его начали убеждать, что он вояка по призванию и всех заткнет за пояс. Когда же он в полной мере доказывал это, ему продолжали внушать, что его миссия опять-таки в том, чтобы спасать мир, а не в том, чтобы отстаивать свои собственные интересы. Его великие изобретения ставились на полку, как игрушки, или же продавались другим, или, на худой конец, им предстояло послужить высокой моральной цели — и только!
Ибо, заметьте, пока не грянет гром, каждый вопрос всегда рассматривался — да и ныне рассматривается — средним американцем с точки зрения морали — причем в том узкоограниченном смысле, в каком он всегда ее понимал. Вы могли изобрести линкор — для целей самообороны, а значит, и для того, чтобы убивать других; но, если вы пускали его в ход не во имя какой-нибудь христианской или высокоморальной цели, или если им завладевал (и пользовался!) ваш противник, который знать не хотел никаких христианских принципов, то это был ужасный грех, позор, моральное преступление, которого не искупить и за тысячу лет. В глазах американца любое оружие, предназначенное для убийства, как бы ни было велико его разрушительное действие и как ни ужасна причиняемая им смерть, вполне оправдано, лишь бы где-то впереди маячила некая благая цель. И определить эту благую цель якобы призван он сам. И вот, к великому своему смущению, он убеждается, — как не раз убеждался, — что его пулемет, его аэроплан, или подводная лодка, или линкор, или химическое изобретение попали в руки дикаря, язычника, который, ничем не смущаясь, позволяет себе повернуть это изобретение против его же автора; мало того, — и христианская душа американца никак не может этого переварить, — в руках противника оружие действует ничуть не хуже, чем в его собственных руках. Природа — или бог — так же мало мешает торпеде, выпущенной подводной лодкой противника, продырявить беззащитный торговый пароход, как мало помогает она христианской подводной лодке, старающейся потопить языческий линкор. Природе, видимо, дела нет до христианства и христианской морали — и это крайне шокирует американца. Он приходит к заключению, что надо на какой-то срок отрешиться от своих прекрасных теорий и драться всеми доступными средствами, — и так и поступает. И побеждает в результате. Но тем не менее, вопреки всякой очевидности, природа, по американским понятиям, строго придерживается моральных правил. Существуют обязательные, нерушимые христианские нормы, которыми она руководствуется. И когда благонравный американец вдруг узнает, что природа ведет себя не так, как должно, что она не считается со скрижалями завета, дарованными человечеству на горе Синай, или же с нагорной проповедью, он приходит в неописуемый ужас. Что такое? Природа отступает от десяти заповедей? Так, значит, слабые не унаследуют землю? «Не убий» — не обязательный закон для всех? «Не укради» и «не прелюбодействуй» — не химический или по крайней мере не психологический закон, которому послушно все на свете? Кто это сказал? Где же господь наш, преподавший нам это? Почему он за нас не заступается? Почему не поразит он врага в его богохульственной гордыне, не уничтожит его за осмеяние этих основных истин?
Но увы! Господь не внемлет, и вот американец, махнув рукой на все свои теории, берется за дело и, засучив рукава, вступает в драку наравне с язычниками. И только после того, как с него спала эта моралистическая и ханжеская короста и благонравный американец проявил себя во всем естестве своих опасных первобытных инстинктов, — только тогда в событиях происходит крутой перелом. До этого у американцев дела шли как нельзя хуже. Язычники, играя на их слабой струнке, забирали у них все их хитрые изобретения, отложенные в сторону за ненадобностью, и использовали в своих собственных «аморальных» целях. Машины и изобретения американца, которые тот почитал орудиями справедливого возмездия, с таким же успехом служили несправедливым целям язычников, как и ему самому. К полному его ужасу и к величайшему ущербу для его христианских воззрений, он снова и снова убеждался, что для того, чтобы преуспеть, ему следует не только изобретать коварное смертоносное оружие, но и применять его по назначению — в том духе, в каком задумали его он сам или другие нации, — ибо беспринципная природа проявляет себя в действиях других наций так же успешно, как и в действиях благочестивых американцев. Иными словами, природа не знает ни христианства, ни морали в том смысле, какой придают этим понятиям народ или организованное общество, пытающееся защитить свое внутреннее устройство и привычные позиции, — и никакие душеспасительные рассуждения на нее не действуют. Природа, или бог — называйте как угодно, показала, что ей дела нет до того, что станет с американцем и со всеми его теориями, как религиозными, так и всякими другими, если он не способен постоять за себя. Человек или нация должны быть богаты и сильны для того, чтобы выжить; если бы немцы были сильнее, они, несомненно, победили бы, несмотря ни на что. Десятки тысяч богов языческого Пантеона не спасли древний Рим от разлагающего пацифистского влияния, которое принесло с собой христианство, — и он погиб. Десять миллионов христианских церквей, проповедующих мир и осуждающих войну, не могли спасти и не спасли Америку и никакую другую страну от нации, которая все свои надежды возложила на войну и на беспощадные силы природы. Только большая военная мощь, достигнутая нами, могла это сделать — и сделала.
Эти столь ярко выраженные особенности американских взглядов и умонастроений проявляются и в других вопросах. Например, в отношении к неграм. К 1700 году рабство, существовавшее в колониальной Америке не как общий закон, а скорее как выражение личного произвола и деспотизма, закрепляется как экономический институт. Система подневольного труда всегда применялась в английских колониях, будь то в отношении индейцев, белых или негров, но в отношении негров оказалось, по-видимому, выгодным узаконить рабство, — хотя негр по закону был таким же свободным человеком, как и всякий другой. Позднее, когда возникло деление на промышленный Север и плантаторский Юг, рабский труд стал характерен для Южных штатов, а вскоре обозначились и границы Черного пояса. Такие штаты, как Джорджия и Южная Каролина, особенно рьяно требовали применения рабского труда на своих рисовых, хлопковых и табачных плантациях. На Севере, наоборот, система эта оказалась непригодной: здесь рано укоренилось предубеждение как против негритянского населения вообще, так и против рабства. Нельзя всецело объяснять это особыми экономическими условиями, ссылаясь на то, что на Севере было невыгодно держать рабов. Всегда и везде находятся люди, чья совесть не мирится с рабством, но был бы их голос услышан, если бы труд негров оказался так же рентабелен на Севере, как и на Юге, — это другой вопрос. Джефферсон, например, в своем первоначальном проекте Декларации независимости предусматривал отмену рабства, но, приняв во внимание выгодность рабовладельческой системы для южных колоний, впоследствии вычеркнул этот пункт. В 1712 и 1741 годах негров беспрепятственно линчевали и сжигали в Нью-Йорке — исключительно острастки ради, чтобы не вздумали бунтовать. Уже в 1709 году в Нью-Йорке был учрежден невольничий рынок.