Не знаю, право, был ли то праздник, разрешенный хозяевами или самовольно устроенный рабочими, которых подстрекнула к этому сама природа с ее чудесной весной, только однажды (с той поры прошло лет десять или двенадцать) на лугах этих собралось великое множество народу. Дело было в начале мая, к вечеру, – поэт сказал бы, что в апреле, ибо утром шел проливной дождь и даже теперь среди пушистых белых облачков, которые западный ветер гнал по ярко-синему небу, порой проплывали темные, грозные тучи. Теплый воздух вызвал к жизни молодую зелень, которая прямо на глазах потянулась к свету, и плакучие ивы, что еще утром отражались в воде бурыми остовами, покрылись нежным серовато-зеленым пушком, столь гармонирующим с мягкой весенней палитрой.

Девушки – были тут и постарше и помоложе, и двенадцатилетние и двадцатилетние, – громко болтая, веселыми группами расхаживали по лугу. В большинствесвоем это были фабричные работницы, и одеты они были как обычно одеваются для гулянья представительницы этого класса: все в платках, которые днем или в хорошую погоду так и остаются платками, а к вечеру или в прохладный день превращаются в своего рода испанскую шаль или шотландский плед и либо небрежно набрасываются на голову, либо довольно живописно закалываются под подбородком.

Нельзя сказать, чтобы девушки были красивы, – скорее все, за исключением одной или двух, были одинаково некрасивы – темные глаза и аккуратно причесанные темные волосы не искупали нездоровый цвет лица и неправильность черт. Могло привлечь лишь умное выражение лиц, нередко, впрочем, отличающее обитателей промышленных городов.

Было тут и немало юнцов, вернее, молодых людей, готовых побалагурить с кем угодно, а особенно завязать беседу с девушками, которые, однако, сторонились их – не из застенчивости, а скорее из чувства независимости, – и с безразличным видом выслушивали крикливые остроты и трескучие комплименты, которые расточали им парни. То тут, то там попадались степенные, тихие парочки – воркующие влюбленные или муж с женой; последние, как правило, были обременены младенцем, которого в большинстве случаев нес отец, а встречались и такие, которые несли или тащили за собой даже трех или четырех еле ковыляющих крошек, чтобы всем семейством насладиться чудесным майским вечером.

В этот день у многократно упомянутого мною перелаза встретились двое рабочих и сердечно поздоровались друг с другом. Один из них был типичный манчестерец: сын рабочего, он всю свою юность, да и зрелые годы, провел на фабрике. Был он узкоплеч, ниже среднего роста и казался даже хилым; ввалившиеся бледные щеки наводили на мысль, что детство его протекало в плохие времена, полные лишений. Черты его лица, хотя и крупные, отличались правильностью и необычайной серьезностью выражения: в этом человеке чувствовалась глубоко скрытая непреклонная воля, которая могла быть обращена как на добро, так и на зло. Однако сейчас, в ту пору, о которой я пишу, лицо его дышало скорее добротой, чем злобой, и давало основание полагать, что даже посторонний человек может обратиться к нему с просьбой об одолжении, почти не сомневаясь, что она будет выполнена. Сопровождала его жена, которую без преувеличения можно было бы назвать красивой, хотя лицо ее опухло от слез и она то и дело прятала его в передник. Лицо это дышало миловидной свежестью, вскормленной сельскими просторами, но также и деревенским глуповатым простодушием, так невыгодно отличающимся от сметливости уроженцев промышленных городов. Женщина эта была на последних месяцах беременности, чем, возможно, и объяснялась неуемность и истеричность ее горя. Знакомый, которого они встретили, был красивее описанного мною человека, но как будто не такой умный; он казался веселее, жизнерадостнее и, несмотря на более зрелый возраст, сохранил гораздо больше юношеского задора. Он бережно нес на руках ребенка, а его жена, хрупкая, болезненная с виду женщина, слегка прихрамывавшая при ходьбе, несла другого младенца того же возраста. Крошечные слабенькие близнецы пошли в мать и выглядели такими же болезненными, как она.

Их отец заговорил первым, и легкое облачко сострадания омрачило его весело улыбающееся лицо.

– Ну, Джон, как дела? – спросил он. И более тихо добавил: – Есть вести от Эстер?

Тем временем жены их поздоровались, как старые подруги, однако нежный жалобный голосок матери близнецов, казалось, вызвал лишь новый приступ рыданий у миссис Бартон.

– Ну, вот что, милые, – сказал Джон Бартон, – довольно вам ходить. Моей Мэри недельки через три уже срок, а вы, миссис Уилсон, и в лучшие-то времена не могли похвалиться особой крепостью, – заметил он так добродушно, что на него нельзя было обидеться. – Давайте присядем вот тут: трава совсем высохла, да и обе вы не такие уж неженки, чтобы простудиться. Стойте-ка, – заботливо добавил он, – расстелите сначала мой платок, а то еще платья испачкаете – вы, женщины, всегда ведь об этом печетесь. А теперь, миссис Уилсон, давайте мне малыша, я уж понесу его, а вы побеседуйте с моей женушкой, да успокойте ее: очень она, бедняжка, из-за Эстер убивается.

Сказано – сделано: женщины уселись на голубые бумажные платки мужей, а те, взяв каждый по ребенку, отправились гулять. Однако едва Бартон повернулся спиной к жене, как лицо его снова помрачнело.

– Значит, вы так ничего и не слышали о бедняжке Эстер! – заметил Уилсон.

– Да, по-моему, и не услышим. Сдается мне, что она сбежала с кем-то. Жена все горюет и думает, что она утопилась, а я говорю ей, что люди не наряжаются, когда идут топиться. А миссис Брэдшоу – хозяйка, у которой она снимала комнату, рассказывает, что, когда последний раз видела Эстер во вторник, та спускалась вниз такая принаряженная, в своем лучшем платье и в перчатках, с новой лентой на чепце, – словом, настоящая леди, какой ей нравилось себя считать.

– Ну, такой красавицы поискать!

– Да, девушка хоть куда, это-то ее и сгубило, – со вздохом заметил Бартон. – Эти букингемпширцы – не нам чета: сам видел, какие красавицы приезжают в Манчестер на работу. Разве у манчестерских девушек увидишь такие свежие розовые щечки и такие темные ресницы, что серые глаза кажутся черными, как, к примеру, у моей женушки или у Эстер? В жизни не видывал двух таких красивых сестер! Да только красота эта – одно горе. Вот Эстер – ведь так зазналась, что никакого с ней сладу не было. Хочешь ей дело посоветовать, а она только злится. Правда, жена больно ее баловала: она ведь намного старше Эстер и была ей как мать, – так о ней заботилась.

– Просто непонятно, почему она ушла от вас, – заметил его приятель.

– Это все работа на фабрике виновата. Когда дела много, девушки прилично зарабатывают и вполне могут на эти деньги жить. Моя Мэри никогда не будет работать на фабрике – это я твердо решил. А Эстер все деньги на наряды тратила – хотела еще краше быть, и так поздно домой приходить стала, что я под конец не выдержал и отчитал ее. Хозяйка моя твердит, что я грубоват был, но ведь я хотел добра, потому что люблю Эстер, хотя бы из-за Мэри люблю. А сказал я ей тогда вот что. «Эстер, – сказал я, – плохо ты кончишь, коли будешь так жеманничать, ходить в разлетающихся шарфах да гулять в такую пору, когда все честные женщины давно спят. Ты станешь уличной девкой, Эстер, а тогда уж не обессудь, коли я выставлю тебя за дверь и не дам позорить свой дом, хоть ты мне и свояченица». А она мне и говорит: «Не беспокойся, Джон, я сейчас же соберу вещи и уйду, потому что никогда я не позволю, чтоб меня так называли». И раскраснелась же она, как петушиный гребень, глаза огонь мечут. А увидела, что Мэри расплакалась (Мэри-то наша терпеть не может, когда в доме бранятся), подошла к ней, поцеловала, принялась уверять, что не такая, мол, она плохая, как я думаю. Тут мы стали говорить спокойнее, без всякого зла, потому как я ведь все-таки любил эту девчонку, – уж больно она была хороша да нрава веселого. А потом она вдруг и говорит (и в ту пору я подумал, что права она): давайте, мол, я съеду от вас, буду приходить к вам в гости, и тогда мы ссориться не будем.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: