Она устала и озябла во время прогулки и как раз пыталась развести огонь, подбрасывая на отсыревший уголь еще зеленые ветки, когда постучала Мэри.
– Войдите, – сказала Элис, однако тотчас вспомнила, что уже заперла дверь на ночь, и побежала отодвинуть засов. – Да неужто это Мэри Бартон? – воскликнула она, когда свет свечи упал на лицо девушки. – До чего же ты выросла с тех пор, как я в последний раз видела тебя у моего брата! Проходи, милочка, проходи.
– Мама просила передать вам, – промолвила Мэри, с трудом переводя дух, – чтобы вы приходили к нам чай пить и принесли с собой чашку и блюдечко. У нас в гостях Джордж и Джейн Уилсон вместе с близнецами и с Джемом. Только приходите скорее, пожалуйста.
– Твоя мама очень добра. Премного благодарна за приглашение: непременно приду. Постой, Мэри, а у мамы есть крапива для весенней настойки? Если нет, то я захвачу.
– По-моему, нет.
И Мэри стремглав помчалась выполнять то, что для девочки тринадцати лет, жаждущей самостоятельности, было самой интересной частью поручения, – помчалась тратить деньги. Справилась она с этим хорошо и толково, ибо домой вернулась, неся в одной руке бутылочку рома и яйца, а в другой – отличную розовую, с белым жирком, ароматную камберлендскую ветчину, завернутую в бумагу.
Она успела вернуться домой и поджарить ветчину, а Элис все еще возилась: выбирала крапиву, тушила свечу, запирала дверь и, наконец, с трудом передвигая ноги, приковыляла к дому Джона Бартона. Каким уютным казалось его жилище после ее жалкого подвала! И дело было не в сравнениях, – просто ей приятно было очутиться в теплой комнате, залитой ярким светом, где так вкусно пахло, уютно урчал на огне чайник и шипела поджаривающаяся ветчина. Сделав старинный реверанс, Элис закрыла дверь и с сердечной теплотой ответила на шумное, удивленное приветствие брата.
Приготовления к пиршеству были закончены, и все сели за стол: миссис Уилсон, расположившись на правах почетной гостьи в качалке, справа от огня, кормила младенца, в то время как ее муж, сидя в другой качалке у противоположного конца стола, тщетно пытался утихомирить второго малыша, кормя его хлебом, смоченным в молоке.
Миссис Бартон, зная, как положено вести себя хозяйке, сидела за столом и заваривала чай, хотя ее тянуло пойти взглянуть, как жарится ветчина, и она то и дело озабоченно поглядывала на Мэри, которая с немалой уверенностью в своих кулинарных способностях разбивала яйца и переворачивала ветчину. Джем стоял, неловко прислонившись к комоду, и весьма сердито отвечал на расспросы тетушки, которая явно принимала его за маленького мальчика, тогда как он считал себя молодым человеком, и даже не таким уж юным, ибо через два месяца ему должно было исполниться восемнадцать лет. А Бартон сновал между очагом и столом и был бы совсем счастлив, если б ему не казалось, будто лицо его жены время от времени краснеет и морщится от боли.
Наконец гости и хозяева приступили к делу. Застучали ножи и вилки, чашки и блюдца, но голосов слышно не было, так как все проголодались и не хотели тратить времени на разговоры. Нарушила молчание Элис. Подняв чашку, словно бокал, она сказала:
– Выпьем за отсутствующих друзей. Гора с горой не сходится, а друзья – встречаются.
Элис сразу почувствовала, что тост ее неудачен. Все подумали об Эстер, об исчезнувшей Эстер; миссис Бартон опустила вилку, не донеся ее до рта, и залилась горючими слезами. Элис готова была откусить себе язык.
Это было ложкой дегтя, которая испортила вечер, ибо, хотя все слова утешения были сказаны и все догадки были сделаны во время прогулки, каждый стремился сказать что-то еще, чтобы успокоить бедную миссис Бартон, и не хотел говорить ни о чем другом, пока она так плакала и убивалась. А потому Джордж Уилсон, его жена и дети рано отправились домой, выразив (несмотря на неуместный тост) пожелание, чтобы такие вечера повторялись почаще, на что Джон Бартон с готовностью согласился и объявил, что, как только его жена поправится, они непременно снова соберутся.
«Я уж ни за что не приду, чтобы опять не испортить дела», – подумала бедняжка Элис и, подойдя к миссис Бартон, робко дотронулась до ее руки и сказала:
– Вы и представить себе не можете, как я жалею о своих словах.
К удивлению Элис, настолько великому, что от радости на глазах у нее даже выступили слезы, миссис Бартон обняла ее и поцеловала.
– Вы ведь не назло мне так сказали. Ну, а я не сумела сдержаться: очень я тревожусь за Эстер, не знаю, где она, – это меня и гложет. Спокойной ночи, и, пожалуйста, не думайте больше об этом. Да благословит вас бог, Элис.
Не раз потом Элис благословляла Мэри за эти ласковые дружеские слова. Но тогда она сказала лишь:
– Спокойной ночи, Мэри, и да благословит вас бог.
ГЛАВА III
Когда блеснул поутру нам
Рассвет, от горя сед,
Ее сомкнувшимся очам
Предстал иной рассвет.
Гуд.[14]
Посреди той же ночи соседка Бартонов пробудилась от своего крепкого, заслуженного тяжелым трудом сна, услышав стук. Сначала ей показалось, что стук ей снится, но убедившись в его реальности, она вскочила, открыла окно и спросила, кто там.
– Это я – Джон Бартон, – ответил ей голос, дрожавший от волнения. – У моей хозяйки начались роды. Ради бога, побудьте с ней, пока я сбегаю за доктором, а то ей очень плохо.
Пока женщина торопливо одевалась, забыв закрыть окно, до нее доносились крики, эхом отдававшиеся в маленьком дворике. Через пять минут соседка уже стояла у постели миссис Бартон, сменив перепуганную Мэри; девочка выполняла все, что требовалось, как автомат: в глазах ее не было ни слезинки, смертельно бледное лицо застыло, она не произносила ни слова – лишь зубы ее по временам стучали от волнения.
Крики усилились.
Доктор очень долго не откликался, несмотря на повторные звонки, и еще дольше никак не мог понять, кому это вздумалось вызывать его, а потом попросил Бартона подождать, пока он оденется, чтобы ему не пришлось терять время на розыски улицы и дома. Бартон чуть не топал от нетерпения, дожидаясь у двери появления доктора, а когда тот вышел, зашагал так быстро, что врач вынужден был несколько раз просить его убавить шаг.
– Что, ей так плохо? – спросил он.
– Очень. Так плохо еще никогда не было, – ответил Джон.
Нет, ей уже не было плохо: она обрела вечное успокоение. Крики смолкли навсегда. Джон не стал прислушиваться. Он открыл дверь, запертую на щеколду, и, не задерживаясь, чтобы зажечь свечу и вежливости ради посветить своему спутнику на ступеньках, которые сам он хорошо знал, через две минуты уже был в комнате, где лежала его мертвая жена, которую он любил всей силой своего мужественного сердца. Доктор, спотыкаясь, поднялся по ступенькам при слабом свете, падавшем из очага, и, увидев испуганное лицо соседки, все понял. Не нарушая царившей в комнате тишины, доктор, по привычке на цыпочках, подошел к хрупкому телу страдалицы, которую теперь уже ничто не могло потревожить. Дочь покойной, опустившись на колени, уткнулась лицом в постель и, закусив конец простыни, старалась заглушить судорожные рыдания. Муж стоял как громом пораженный. Доктор шепотом расспросил соседку, затем подошел к Бартону и сказал:
– Идите-ка вниз. Это большой удар, но вы должны перенести его как мужчина. Ступайте вниз.
Бартон машинально выполнил приказание и, сойдя вниз, опустился на первый попавшийся стул. Надеяться было не на что. Слишком явной была печать смерти на лице жены. И все же, услышав каких-то два-три непонятных звука, он подумал, что, быть может, это лишь обморок, припадок… что угодно, только не смерть! Нет, только не смерть! И он уже снова бросился было к лестнице, но ступеньки ее заскрипели под тяжелыми осторожными шагами доктора. Тогда он понял, что произошло там, в комнате наверху.