Надеюсь, что теперь, пребывая в Священном городе, ты пробудился и рассеял ослеплявшую тебя египетскую тьму. Растрогайся, восхитись им, почувствуй громадное очарование церкви, ее высшую красоту и одухотворенность, дай волю и простор всем сторонам своей натуры.
Спортивная жизнь тут у нас бьет ключом: в разгаре состязания по гребле между колледжами, завтра — отстрел голубей. Чтобы не участвовать в этом, поеду в Лондон посмотреть выставку картин великих мастеров — с Котенком! — который рвется со мной на выставку. Котик снова на ногах, выглядит неважно, но мил и весел, как всегда. Он очень хочет поехать на Пасху со мною в Рим, но не знаю, смогу ли я позволить себе это: меня приняли в клуб св. Стефана, и я должен уплатить взнос в 42 фунта стерлингов. Я не думал вступать раньше, чем через год, но Дэвид Планкет рекомендовал меня и недели за три каким-то образом провел в члены, к вящей моей досаде.
Я бы все отдал, только бы очутиться в Риме с тобой и Дански. Мне бы это доставило огромное удовольствие, но не знаю, смогу ли выбраться. Ты бы защищал меня от наскоков Дански.
В понедельник экзаменуюсь на «Ирландию». Господи боже мой, как беспутно я проводил здесь жизнь! Я оглядываюсь назад, на эти недели и месяцы сумасбродства, пустой болтовни и полнейшей праздности, с таким горьким чувством, что теряю веру в себя. Я до смешного легко сбиваюсь с пути. Так вот, я бездельничал и не получу стипендии, а потом буду страшно переживать. Если бы только я занимался, уверен, стипендия досталась бы мне, но я этого не делал.
Мне ужасно нравятся твои комнаты. Внутренняя комната заполнена фарфором, картинами, портфелем, пианино — и серым ковром на пятнистом полу. Воскресными вечерами вся квартирка становится объектом шумных восторгов и веселых шуток. Она еще очаровательнее, чем я ожидал: солнце, кричащие грачи, колышащиеся ветки берез и веющий в окно ветерок — какая прелесть!
Я ничего не делаю, только сочиняю сонеты и кропаю стихи — кое-что из них шлю тебе; конечно, слать эти вирши в Рим — ужасное нахальство, но ведь ты всегда интересовался моими попытками оседлать Пегаса.
Самый мой близкий друг — не считая, разумеется, Котенка — это Гасси, обаятельный, хотя и не слишком образованный. Зато он «психолог», и мы с ним подолгу рассуждаем и прогуливаемся. Остальные из компании Тома — замечательные, отличные ребята, но ужасные дети. На языке у них всякая чушь и непристойности. Мне, как всегда, по сердцу милый Котенок, но ему недостает характера быть чем-то большим, чем просто приятным, отзывчивым малым. Никогда не заставляет он меня хоть как-то напрячь мой интеллект, пошевелить мозгами. Между его умом и моим не возникает того интеллектуального трения, которое побуждает меня рассуждать или размышлять, как это бывало с тобой, особенно во время тех славных верховых прогулок через лес, весь в зеленом наряде. Сейчас я часто катаюсь верхом, и в прошлый раз мне достался зловредный коняга, который, ловко взбрыкнув, сбросил меня головой вниз. Впрочем, я остался цел и невредим, и благополучно добрался домой.
Преподаватель-наставник иногда заходит, и мы с ним беседуем на богословские темы, но верхом я езжу обычно один и обзавелся такими новыми брюками — то, что надо! Письмо получилось очень глупое: совсем бессвязное и нелепое, но писать тебе — такое удовольствие, что я просто переношу на бумагу все, что приходит в голову.
Твои письма восхитительны, а письмо с Сицилии впитало в себя запах оливковых рощ под голубым небосводом и апельсиновых деревьев — это было все равно что читать Феокрита в нашем сереньком климате.
До свидания. Всегда твой, старина,
любящий тебя друг Оскар Уайльд
Осталась чистая страница.
Не стану докучать тебе теологией, но только скажу: если ты почувствуешь очарование Рима, это доставит мне величайшее удовольствие. Тогда я, наверное, решусь.
Право же, ехать в Рим с жупелом формальной логики в сознании ничуть не лучше, чем болеть «протестантской горячкой».
Но я знаю, что ты глубоко чувствуешь красоту, так попытайся же увидеть в церкви не только дело рук человеческих, но немного и божьих.
6. Лорду Хоутону{21}
Меррион-сквер Норт, 1
[Приблизительно 16 июня 1877 г.]
Уважаемый лорд Хоутон, зная о Вашей любви к Джону Китсу и о Вашем восхищении им, я беру на себя смелость послать Вам сонет, посвященный его памяти, который я недавно написал в Риме, и был бы очень рад узнать, есть ли в нем, на Ваш взгляд, хоть немного красоты и значительности.
Каким-то образом, стоя перед его могилой, я почувствовал, что он тоже был мучеником и достоин покоиться в Граде мучеников. Я представил себе его священнослужителем культа Красоты, убитым в расцвете молодости, прекрасным Себастьяном, пронзенным стрелами лжи и злословия.
Отсюда — мой сонет. Но, по правде, написать Вам я решился не только затем, чтобы получить Ваш критический отзыв о незрелых стихах.
Не знаю, посещали ли Вы могилу Китса после того, как на стене рядом с надгробием повесили мраморную мемориальную доску. На ней выбито несколько вполне приемлемых стихотворных строк, зато решительное возражение вызывает барельефное изображение головы Китса — точнее, его портрет в профиль в медальоне, портрет до крайности уродливый. Лицевой угол искажен в такой степени, что лицо кажется узким и заостренным, а вместо изящно очерченных ноздрей и нежных чувственных греческих губ, какие они были у него на самом деле, ему приданы толстые, почти негритянские губы и нос.
Китс был красив, как Гиацинт или Аполлон, и этот медальон возводит на него чудовищную напраслину. Как я хотел бы, чтобы его сняли, а на его место поставили окрашенный бюст Китса, похожий на красивый цветной бюст раджи Кулапура во Флоренции. Ведь тонкие черты лица Китса и богатство его красок, по-моему, невозможно воспроизвести в обычном белом мраморе.
В любом случае, на мой взгляд, это безобразно-уродливое изображение оставлять нельзя: Вы наверняка без труда достанете его фотографию и сами убедитесь, какой это ужас.
Вы с Вашим влиянием и Вашим громким именем могли бы добиться чего угодно в этом деле, и Китсу, я думаю, можно было бы поставить действительно прекрасный памятник. Право же, если бы каждый, кто любит читать Китса, пожертвовал хотя бы полкроны, была бы собрана большая сумма.
Я знаю, что Вы всегда с головой погружены в политику и поэзию, но совершенно убежден, что если бы во главе подписного листа стояло Ваше имя, на памятник пожертвовали бы уйму денег; во всяком случае можно было бы убрать это уродство — поклеп на Китса.
Был бы счастлив получить от Вас строчку-другую в ответ; уверен, что Вы простите меня за то, что я написал Вам по этому поводу. Ведь Вы более, чем кто-либо другой, способны сделать что-то для памяти Китса.
Надеюсь, мы снова увидим Вас в Ирландии; у меня сохранились самые приятные воспоминания о нескольких восхитительных вечерах, проведенных в Вашем обществе. Заверяю Вас в своей искренней преданности.
Оскар Уайльд