Теперь всё устроилось. Погода стоит чудесная, и если бы Лус уразумела наконец, что белые люди предпочитают есть и как это следует подавать, все было бы просто великолепно. Я знаю, тебе здесь с Пру понравится. У вас с ней много общего, хоть ты и утверждаешь, будто «помнишь, что она тебе не очень понравилась». Но то было в Вашингтоне, и у тебя — как бы это помягче? — был переходный возраст. Теперь ты взрослая (а ты бесспорно повзрослела) и будешь терпимее, не сомневаюсь. Пру любит читать, особенно — по философии, психологии и все такое, твоей бедной маме за нею даже не угнаться. Она соорудила себе печь для обжига и оборудовала мастерскую в старом гостевом домике, который ты вряд ли помнишь. Целыми днями она там делает свою керамику, а я как могу поддерживаю в доме чистоту и слежу за покупками. У нас тут целая система — каждый день после обеда Лус передает список своему брату, и на следующий день он все доставляет нам из городка. Ничем другим он больше не занят, только ездит на своей лошади вверх и вниз по склону А это ленивая старая кляча, которая всю жизнь только и трусила туда-сюда меж домом и долиной, и потому смысл «скорости» ей неведом. Но, в конце концов, куда здесь спешить?
Надеюсь, тебе здесь все придется по душе, и я уверена, что через пять минут ты убедишься: Пру — милейшее создание, а вовсе не «странная особа», как ты выразилась в письме. Телеграфируй, как только получишь это письмо, и сообщи, с какой недели у тебя каникулы. Мы с Пру встретим тебя в Барранкилье. У меня есть список — хочу, чтобы ты привезла мне кое-что из Нью-Йорка. Перешлю его телеграфом, когда получу ответ. Пру домывается. Пора закругляться.
Целую,
Мама.
Эйлин убрала письмо, чуть улыбаясь, и стала смотреть, как крылья ныряют и выныривают из небольших плотных облаков на пути самолета. При каждой такой встрече самолет потряхивало, и все снаружи становилось ослепительно белым. Эйлин захотелось выпрыгнуть и прогуляться по такой плотной мягкости — будто в мультфильме.
Материнское письмо вызвало у нее воспоминания о гораздо более ранней поре: о той зиме, когда ее возили в Хамонокаль. Из всех происшествий она смогла припомнить, лишь как кто-то из местных посадил ее на мула, и она болезненно испугалась, что животное пойдет не в ту сторону — прочь от дома, к пропасти. Самого ущелья она не помнила. Возможно, она его так и не видела, хотя от дома до него было всего несколько шагов сквозь узкую, но густую полосу сахарного тростника. И, тем не менее, она ясно помнила о его присутствии, о гигантской бездне по другую сторону дома. И еще Эйлин припоминала далекий гул воды, падающей с большой высоты, постоянный, приглушенный звук, который днем проникал в каждое мгновение: в беседу за обедом, в паузы между играми в саду, а по ночам — между снами. Неужели возможно все это помнить — ведь ей тогда было всего пять?
В Панаме следовало пересесть на другой самолет. Стояли прозрачные зеленые сумерки, и она немного прогулялась за аэропортом. В верхушках деревьев ссорились попугаи, и вдруг — стихли. Она повернула назад, вошла в здание и села читать, пока не объявят посадку.
Когда рано утром она прибыла в Барранкилью, ее никто не встретил. Эйлин решила ехать в город и снять номер в гостинице. С двумя чемоданами она вышла на улицу и поискала глазами такси. Но все машины уехали с пассажирами в город; впрочем, какой-то человек, сидевший на ящике, сообщил, что они скоро вернутся. Потом он вдруг сказал:
— Хотите две дамы?
— Что? Нет. О чем вы?
— Хотите две дамы ждут вас ночь?
— Где они? — Наконец Эйлин поняла.
— Они хотят пить, — ответил он, многозначительно ухмыльнувшись.
— Где? В Барранкилье?
— Нет. Здесь. — Он махнул рукой на темную дорогу.
— Где это? Я дойду пешком?
— Конечно. Я вас иду.
— Нет! Спасибо, не нужно. Оставайтесь здесь. Спасибо. Я сама дойду, не беспокойтесь. Где это? Далеко, нет?
— О’кей.
— А что это? Бар? Как называется?
— Там музыка. «Ла Глория». Иди, иди, слушай — музыка. Вы ищите две дамы. Они пьют.
Она снова зашла в здание и сдала чемоданы служащему, который настоял на том, чтобы ее проводить. Они молча двинулись по проселку. Стены зарослей по обеим сторонам укрывали насекомых, которые вдруг принимались неистово и сухо стрекотать, словно крутилась деревянная трещотка. Довольно скоро послышались барабан и труба — они играли кубинскую танцевальную музыку.
— «Ла Глория», — с торжеством объявил провожатый.
«Ла Глорией» именовалась ярко освещенная глинобитная хижина с верандой под тростниковым навесом прямо у дороги. Снаружи стоял музыкальный автомат и сидели, развалясь, подвыпившие негры.
— Они здесь? — сказала Эйлин вслух, но самой себе.
— «Ла Глория», — отозвался спутник, показав пальцем.
Едва они подошли к фасаду строения, Эйлин мельком заметила женщину в джинсах, и, хотя мгновенно поняла, что это Пру, рассудок ее почему-то не принял этот факт, и она снова и снова спрашивала себя: «Здесь они или нет?»
Она повернулась к веранде. Пластинка доиграла. Между верандой и дорогой во мраке тянулась канава. Эйлин упала в нее и услышала свой вскрик. У нее за спиной мужчина сказал:
— Cuidado![1]
Она задыхалась от досады и боли.
— Ох, нога! — простонала она. В баре кто-то воскликнул. Голос ее матери:
— Это же Эйлин!
И тут музыкальный автомат снова заскрежетал и заревел. Негры остались неподвижны. Кто-то помог ей подняться. И вот она — в баре под резким электрическим светом.
— Ничего, все в порядке, — сказала она, когда ее усадили на стул.
— Но, золотко, куда ж ты подевалась? Мы ждали тебя с восьми и уже думали уезжать. Бедняжка Пру болеет.
— Ерунда, поправлюсь, — сказала Пру, даже не встав от стойки. — Желудок маленько расстроился, вот и все.
— Золотко, но с тобой все в порядке? Какая глупость — приземляться вот так. — Она опустила взгляд на лодыжку Эйлин. — Как нога?
Пру оторвалась от стойки поздороваться.
— Эффектное прибытие, подруга, — сказала она.
Эйлин сидела и улыбалась. У нее имелась одна странная умственная привычка. В детстве она внушила себе, что голова у нее прозрачная, и мысли ее сразу же воспринимаются другими людьми. Поэтому для неловких ситуаций она выработала целую систему, как не думать вовсе, чтобы не рисковать, навлекая подозрения в неприязни или бунтарских помыслах. В детстве было время, когда этот страх, что ее сознание никогда не остается наедине с собой, распространялся на всех: в ее мозг могли проникнуть даже издали. Но теперь ей казалось, что она открыта только людям вблизи. Вот почему, оказавшись лицом к лицу с Пру, она не уловила в себе ничего особенного — лишь привычную смутную скуку. В голове у нее не было ни единой мысли, и ее лицо ясно это показывало.
Утром здесь было трудно поверить, что так бывает. Первозданная свежесть, выплеснувшись из джунглей над домом, прижималась к земле туманом. И снаружи, и внутри было сыро, пахло, как в цветочной лавке, но сырость каждый день рассеивалась, стоило палящему солнцу прожечь тонкую мантию влаги, цеплявшуюся за спину горы. Жить здесь было — как на боку: по одну сторону земля уходила вверх, а по другую, под тем же углом — вниз. И только ущелье восстанавливало перпендикулярность: отвесные стены скал на разных сторонах огромного амфитеатра напоминали, что центр тяжести — внизу, а не сдвинулся куда-то вбок. Из невидимой чаши на дне все время поднимался пар, а далекий, невнятный зов воды казался голосом самого сна.
Первые несколько дней Эйлин пролежала в постели, слушая воду, птиц и совсем близкие, незнакомые домашние звуки. Ее мать и Пру завтракали в постели и выходили, как правило, только к полудню — поболтать пару минут, затем Конча вносила поднос еды для пострадавшей. Днем Эйлин листала старые журналы, почитывала детективы. Около трех обычно начинался дождь; сперва казалось, что звук — все тот же далекий водопад, только громче, потом ярость нарастала, он придвигался безошибочно вплотную, и мощный рев обволакивал дом, заглушая прочие звуки. Черные тучи плотно смыкались на горе и казалось — скоро явится ночь. Эйлин звонила в колокольчик — позвать Кончу, чтобы та зажгла масляную лампу на столике у кровати. Лежа и глядя на мокрые банановые листья за окном, слыша повсюду грохот дождя, она на какой-то шаткий миг ощущала уют и покой. Незачем разбираться в чувствах, не нужно думать — только утихает дождь, только солнце победно вступает в клубящиеся паром сумерки и стоит ждать лишь раннего ужина. После ужина мать каждый вечер приходила к ней поболтать, обычно — о слугах. В первые три вечера с нею заявлялась и Пру со стаканом виски, но потом мать стала заглядывать одна.
1
Осторожно! (исп.).