Стихотворение Эми Лоуэлл, начинающееся так:

Бах! Бум! Бом!
Нижняя юбка,
Чулки,
Сабо,
Бред гремит костями бедер, —

это для него не продолжение традиции Мильтона, Драйдена или Арнольда.

О Т. С. Элиоте, плохо зная (и ничуть не стремясь узнать) об огромной популярности, которую поэт имел при жизни, он писал: «В старину был распространен обычай: в разгар праздника в зал звали пьяного раба, которого демонстрировали господским сыновьям, чтобы они, устыдившись постыдных его кривляний, могли решить для себя никогда не поддаваться искушению и не оказаться самим в столь жалком состоянии. Обычай имел то преимущество, что при помощи одного-единственного примера цель воспитания достигалась намного верней, нежели посредством нравоучений и запретов».

Роль подобного раба отец пророчил и будущему идолу всевозможных академий.

Я привел эти отрывки, чтобы показать узость, порой свойственную взглядам отца, и его стойкую к ним приверженность. Это нехарактерно для него, ибо он был сама благожелательность. Лишь когда отец видел угрозу тому, что он любил — в данном случае угрозу английской поэзии, как он ее понимал, — он не мог сдержать негодования. Неологизм, газетные штампы, примитивные рифмы и хромающий стих пробуждали в нем цензора. Не было человека счастливей, когда произведение было ясно ему, восхищало его, и обычная манера отца писать отзыв на книгу состояла в том, чтобы понять, иногда не без труда, и объяснить читателю замысел автора и как он его воплощает, а потом объявить о его успехе. Письма благодарности доставляли ему большое удовольствие. «Думаю, я проник в суть той книги, — говаривал он. — Автор написал мне, чтобы сказать об этом».

Он неподдельно любил книги — крайне редкое увлечение в наши дни. Я никогда не слышал от него, как слышу от своих современников, жалоб на то, что рецензирование книг — нудное и унизительное занятие. Единственно, на что он жаловался, это что редакторы сокращают его рецензии. Он брался за каждую книгу, даже если это был сборник проповедей директора частной школы, с искренним предвкушением удовольствия.

Сам он писал, как, впрочем, делал и все остальное, быстро, не считаясь со здоровьем. Строгое по форме и весьма изысканное стихотворение он мог написать с такой же легкостью, что и письмо. В его прозе ясно различим его живой голос. Он никогда не писал ничего, что могло бы его дискредитировать как литератора-профессионала. Не написал он, за редким исключением, и ничего незабываемого. Портрет его школьной учительницы в Бате, который он дал в своей автобиографии, — пример того, сколь полно он реализовал свои скромный талант. Он был ровней Э. В. Лукасу, теперь, полагаю, столь же забытому, как и отец, но при жизни больше известному. Лукас был плодовитей моего отца. Лучшее физическое здоровье и отсутствие семейных забот позволили ему вращаться в куда более широких кругах общества. Но вкусы и способности у обоих были почти одинаковы. Они были близкими друзьями и однажды задумали совместно написать книгу, но отец не смог выполнить свою часть работы. Это была «Над Бемертоном».

Отец никогда — с тех пор как повзрослел — не гнался за славой, но и не сетовал, что Бог не наградил его блистательным талантом. Его первостепенным, важнейшим, безотчетным стремлением было создать дом, семью.

Случались времена, когда мне казалось, что его достижения банальны. Теперь я знаю, что мою благодарность к нему за тепло созданного им домашнего очага, которое грело тело и душу, лучше всего могут измерить те, кому повезло меньше, чем мне.

Глава четвертая

УЧЕНИЕ НАЧАЛОСЬ

В сентябре 1910-го, когда мне исполнялось семь лет, меня в первый раз отправили в школу. Брата тремя годами ранее послали в приготовительную школу в Суррее, и, вернувшись откуда, он вселил в меня тревогу рассказами о холодных купаньях, розгах и молочных пудингах; было решено, что в должное время я последую за ним. А пока я не подрос, меня отдали в школу в Хэмпстеде, называвшуюся Хит-Маунт, — как Первоначально задумывалось, на год-два, но где, как оказалось, я с радостью провел следующие шесть лет. Я не горел желанием покидать дом или испытать на себе все прелести суровой школьной жизни, чем похвалялся брат, и совершенно не страдал от чувства одиночества, обычного для мальчиков вроде меня.

В Хит-Маунте было примерно шестьдесят мальчишек, больше половины из них на вечер возвращались домой. Иногда по нескольку недель, когда родители уезжали за границу, я столовался и ночевал в школе, в остальное же время каждый день ходил в школу и обратно по дороге, которую уже описывал. Школа была довольно старая и существовала с конца восемнадцатого века, то бедствуя, то процветая под руководством разных директоров. В 1934 году, сохранив свое название и славу, она переместилась в Хартфордшир, где прекрасно существует и поныне. А в Хэмпстеде на том месте стоят жилые дома.

В мое время мы занимали старый кирпичный корпус на Хит-стрит. С годами его расширили, но все равно нам негде было повернуться. Там было, насколько я помню, лишь четыре помещения, достойных называться классными комнатами. Уроки проходили в гимнастическом зале, в столовой и в директорской «личной столовой».

По общему признанию, это была лучшая школа в ближайшем соседстве, но я никогда не понимал, чем, выбирая ее, руководились родители ребят, живших в других районах. Там, например, учились двое братьев, которые жили аж в Чэннел-Айлендс. Почему? Хит-Маунт была не особенно дешева. Не современна или прогрессивна по сравнению с Королем Альфредом — другой хэмпстедской школой, которая у нас вызывала презрение. Она была обыкновенной и, по ее собственным критериям, не слишком высокого уровня. В то время, если ты не был совсем уж непроходимым тупицей, с отборочными экзаменами туда не возникало никаких трудностей; думаю, в Хит-Маунт никто не шел за образованием, во всяком случае, при мне таких ребят там не было. Игре в крикет, которой обычно придавалось большое значение, учили спустя рукава. И никаких попыток что-то делать лучше, чем в полусотне других школ. Однако же Хит-Маунт процветал.

Директор, мистер Грэнвилл Гренфелл — имя, показавшееся бы невероятным, встреться оно в романе, — был старым школьным другом моего отца, так что я, можно сказать, ходил у него в любимчиках. Он был сыном адмирала и, хотя, как говорится, моря не нюхал, любил прикинуться морским волком — отпустил аккуратную бородку и ходил в застегнутых на все пуговицы сержевых френчах; вспышки ярости у него внезапно сменялись грубоватым добродушием на боцманский манер. Его кабинет походил на склад: учебники и тетради с эмблемой школы, карандаши, механическая точилка, пара лыж и большая, в рамке, фотография самого мистера Гренфелла при всех регалиях Великого магистра-распорядителя Объединенной великой ложи Англии. Возможно, эти масонские регалии помогали ему вызывать уважение учеников. Он был вдов, и в школе верили, что где-то в его квартире есть комната его жены, которую он запер и никогда туда не заходит с тех пор, как ее вынесли оттуда в гробу. Мы пытались узнать, какая это комната, но безуспешно. Эта обитель смерти, реальная или выдуманная, вызывала у меня острый интерес. Она представлялась мне похожей на покои новобрачной, мисс Хэвершем: на всем толстый слой пыли, паутина по углам, живописные гниль и разложение.

В первый год пребывания в Хит-Маунте я находился под присмотром воспитателей в нулевом классе, что мало походило на учебу в школе. Уроки проходили только утром, потом, в 12.30, приходили няньки и отводили нас домой. Со второго года и дальше я оставался на обед и переходил в руки мужчин-наставников, которые на первых порах внушали мне тревогу и благоговейный страх. Они были не слишком строги, но прежде на меня никогда не кричали и не грозили наказанием.

День начинался с того, что всех учеников выстраивали по классам вдоль стен гимнастического зала; потом «равнение носков» по линии под наблюдением старост классов, которые имели полную свободу равнять нас с помощью подзатыльников; одного мальчишку ставили у дверей, чтобы он предупредил о появлении учителей. По команде «Атас!» наступала полная тишина. Мистер Гренфелл взбегал по трем ступенькам с медными бортиками и здоровался:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: