Однажды в воскресный вечер, оставшись с нами, своей группой, Дик вместо того, чтобы читать нам проповедь, прочел поэму Ли Ханта «Абу Бен Адем» — это было характерно для Дика и говорило о его доброте и незакоснелости.
Ростом он был невелик, но строен и пружинист — член Кембриджской футбольной команды, светлоглазый и белокожий, открытый и дружелюбный. Мы приехали раньше назначенного срока, оставалось еще час или два. Дик дал мне книжку — «Железного пирата» Макса Пембертона — и отвел в пустой зал, где стоял отдельный стол «для новеньких». Там я, казалось, вечность просидел в одиночестве. За последние восемнадцать месяцев я не по годам стал разбираться в книгах. Я получил свободный доступ к библиотеке отца и с жадностью набросился на книги, читая, что хотелось, и далеко не всегда понимая прочитанное. Больше всего я любил «Смерть Артура» Мэлори и «Зловещую улицу» Комптона Маккензи. Так что «Железный пират» не вызвал у меня интереса. Я разглядывал продолговатый зал с дубовой скамьей с высокой спинкой у камина, индивидуальными шкафчиками на стене, столами и скамейками, фотографиями в рамках, изображавшими группы спортсменов, серебряными кубками в застекленных шкафах, доской объявлений со множеством каких-то списков и распоряжений, которые я постеснялся изучить подробней. Готические окна выходили на учительский сад, а по фризу шла готическим шрифтом надпись: «Qui diligit Deum diligit et fratrem suum» [110]. Пол в зале был недавно вымыт и еще сыроват.
Вошли двое мальчишек со словами: «О Господи, все тот же зал!» — «Все тот же запах!», пренебрежительно глянули на меня и повернулись к доске объявлений. «Тот же дортуар!» — «Этого клеща Барнсли перевели в нижнюю переднюю». — «Малкомсон — главный над старшими классами». Потом они с ужасом прочитали о новом правиле: отныне продуктовые посылки запрещены, так же как и обычай, неизвестный мне и называвшийся «Чай на дубовой скамье». В съестной лавке будут продаваться только фрукты.
Эти двое были первыми ласточками надвигающегося шумного вторжения. В Шорем прибыл школьный поезд, и два такси сновало между станцией и школой, каждый раз доставляя полдюжину мальчишек и их ручной багаж. В зале собрались примерно сорок пять мальчишек. Доложившись Дику, они топтались у доски с объявлениями, с разной степенью недовольства воспринимая оба нововведения и строгое ограничение торговли в лавке, что так встревожило мальчишек, появившихся первыми. На меня никто не обращал внимания. Расставаясь с мистером Гренфеллом, я услышал от него какие-то в высшей степени загадочные намеки на опасность слишком тесного сближения с другими мальчишками в интернате. В том моем положении подобное предупреждение казалось совершенно неуместным.
Наконец ко мне за стол для «новичков» подсел большеголовый, с вкрадчивым голосом мальчишка, мой ровесник — Фулфорд-младший. Судя по фамилии, в школе у него тут учился и старший брат. Он имел и другое преимущество, а именно: что поступил сюда из сент-роуненской школы. Думаю, я, возможно, понимал это лучше него. С тех пор мистер Роджер Фулфорд написал и издал большое количество в высшей степени замечательных трудов по истории. Он часто был кандидатом в парламент и равно хранил романтическую верность либерализму и королевской власти. А в то время он был единственным из трехсот пятидесяти мальчишек, с которым еще как-то можно было общаться. Два года спустя мы с ним стали закадычными друзьями, но на первых порах я бы не избрал его себе в друзья, даже если б вообще мог выбирать себе друзей.
В Лэнсинге повелась практика на первые три недели приставлять к новичку «дошкольника», как именовались ученики младших классов, чтобы просвещать его насчет правил, принятых в школе. В теории — хотя не помню, чтобы такое случалось на практике, — всякое их нарушение в это время строго каралось. Это был целый свод старательно продуманных, банальных, однако не слишком раздражающих правил, касавшихся главным образом одежды и мест, куда новичку нельзя было ступать ни ногой. Первые два года он должен был одеваться исключительно во все темное, позже допускалось надевать цветные носки, в шестом классе — цветные галстуки. В первый год запрещалось держать руки в карманах брюк, на втором году это уже дозволялось, но только не отворачивая полы куртки. Тот, кто был в школе второй год, мог взять под руку первогодка, но не наоборот. По траве, которой заросла большая часть территории школы, ходить было нельзя, каждый такой участок был заповедной зоной, принадлежащей тем или иным избранным, и самым священным был Нижний двор, где могли ходить одни старосты классов. Мне объяснили все это и многое другое в том же роде. Тогда же я «услышал» молитвы нашего «дома», которые должен был помнить наизусть. На третье воскресенье один мальчишка влез на стол в зале и спел песню, после чего новичок становился посвященным в члены племени, которого старшие ученики могли гонять по своим поручениям и колотить. Все эти мелкие условности в отношении одежды и поведения я принял без труда и без вопросов. Это была малая часть того нового, что принесла с собой школьная жизнь.
За первые три недели я ознакомился со школьным комплексом. Его здания, собственно, образовывали два больших обособленных четырехугольника. «Дома» располагались друг против друга. В каждом были зал, дортуары и раздевалки, и ничего, что напоминало бы домашнюю обстановку. Жене директора, поскольку они жили отдельно, не было дела до нашего быта. Старшие воспитатели все были холостяками, примерно половина из них — духовными лицами, и мы ели все вместе в общей трапезной, учителя — на возвышении, как в университетском колледже, только у каждого «дома» были свои отдельные столы. Здания были сложены из камня. Древнее и исчезающее искусство сассекского строительства на два поколения продлило свою жизнь, пока возводились эти строения. Сюда часто приезжали специалисты, изучать совершенство южной стены трапезной. Ажурные обрамления окон и арки оказались менее долговечны — местный камень не выдерживал яростного соленого ветра. Старый каменщик и его подмастерье работали здесь всю жизнь, восстанавливая то, что разрушало время. Во всех зданиях было газовое освещение. В прибрежных районах в тот период войны было введено частичное затемнение, так что после наступления темноты школу окружал глубокий мрак. Смутные фигуры с неразличимыми лицами сновали по монастырю в четвертьчасовой перерыв между «домом» и вечерней школой. Церковь освещалась горелками над учительскими скамьями в боковом приделе; свод нефа вечером терялся в темноте, и, когда мы входили в церковь и выходили, у наших ног плясал калейдоскоп таинственных теней.
В каждом «доме» имелась своя заведующая хозяйством, в нашем случае — бывшая нянька директорских детей, замечательная крохотная женщина, которая поднимала в нас чувство самоуважения, добавляя при обращении к нам словечко «мистер» в отличие от заведующих других «домов», звавших своих подопечных просто по фамилии. Кроме них, в интернате не было других женщин, не считая «прислуги» — незримых горничных, застилавших наши постели по утрам, выносивших горшки и, полагаю, прилагавших руку к готовке на кухнях и буфетных позади столовой и храма; туда, на тот странный пустырь, не пускали никого, кроме людей, там работающих. На пустыре находились фундаменты и первые стены и арки недостроенной башни и арсенала, а также несколько сараюшек, окутанных плотной завесой пара и дыма, где готовилось на огне какое-то ужасное варево и кипятилась в котлах грязная одежда. Я так и не узнал, где прислуга спала, куда ходила развлечься. Только об одном учителе узнали, что он женат. Это был священник, ездивший из дома в школу на велосипеде, и — что было признано в равной степени эксцентричным — вызывал к себе растущее любопытство, куря табак через какую-то стеклянную штуковину. Его жены мы никогда не видели. Вполне возможно, что некоторые из учителей, стоявших за «современное», без классических языков преподавание, тоже не блюли обета безбрачия, но таковые составляли совершенно отдельную и более низкую группу и никогда не назначались на высокую и влиятельную должность. Мы не интересовались их личными делами. Тема женского влияния и домашней жизни была под абсолютным запретом. Мы никогда не заходили в дома мирян, не заглядывали в магазин; для мальчишки вроде меня, приехавшего прямо из дома, было тяжело это пережить.
110
Кто любит Бога, любит и братьев своих (лат.).