Нелегко перейти границу. Та сторона открыта, но на этой стоят поляки; шпики польской дефензивы ловят перебежчиков, бьют их и кричат: «Вас, сучьих детей, тянет в Совдепию? Вы еще будете подыхать в этом красном раю от тоски по польским тюрьмам!» Но это не останавливает молодежь, парни и девушки женятся здесь и переходят туда вдвоем. Девушка не может отправиться в такой путь одна, довериться крестьянам, которые переводят через границу. В Советском Союзе тоже лучше встречают, когда приходишь с товарищем.

Бейлка поднимает голову. Холодный стальной круп швейной машины не остудил ее разгоряченных мыслей. Ее мечты бегут так же быстро, как полотно под иголкой, и в такт ноге, нажимающей на педаль, она поет песню о новой счастливой жизни советских трудящихся:

Посмотрите на дом, что для нас был мечтой.
Кто построил его? Для кого?
— Дом построил парнишка, рабочий простой,
Для себя, для себя самого.

Вечером, когда Бейлка относит работу, она долго вертится у наших ворот, пока не встречает меня. Кажется, все без исключения видят, как я ухожу гулять с Бейлкой. Только мама все время стоит, повернувшись к своему товару, к своим весам, и словно совсем нас не замечает. Алтерка-гусятник громко высказывает свое предположение:

— Бывший ешиботник не постится в посты.

В свете луны переулки гетто кажутся сотканными из лучей и теней. Домишки сдвигаются еще теснее, они жмутся друг к другу, словно стараясь скрыть от чужого недоброго взгляда нашу с Бейлкой тайну. Мы стоим на витой лестнице второго этажа и тонем в тихих поцелуях.

Над нами, в темном коридоре третьего этажа, стоит еще одна парочка — Лееле со своим парнем, Пейсахкой-строчильщиком. Бейлка и Лееле любят друг друга, как родные сестры, и спят в одной постели. Лееле — худая девушка с прозрачной кожей и слабыми бледными руками, растение, выросшее среди камней двора Рамайлы. Глаза у нее большие и темные, исполненные голубой влаги. Она всегда ходит тихая, испуганная и озабоченная, словно покойная мать оставила на ее попечение целый дом малолетних сестренок. На самом деле у своего отца она единственная дочь.

Пейсахка-строчильщик выглядит еще более пришибленным, чем Лееле. Он угнетен своей мужской слабостью. Они давно знакомы, дольше, чем мы с Бейлкой, и, когда мы стоим, пьяные от своей влюбленности, я слышу, как протрезвевшая парочка этажом выше беседует в обнаженной тишине.

Голос Лееле:

— Мой отец говорит, что он больше не пустит нас гулять. Если ты на мне не женишься, он выгонит тебя из дома.

Голос Пейсахки:

— Я и сам знаю, что мы должны пожениться. Мы же любим друг друга. Только скажи мне: на что мы будем жить? Я работаю несколько месяцев в году, а ты — и того меньше. Где мы будем жить?

Голос Лееле:

— Я отложила из своих заработков сто пятьдесят злотых, отец нам добавит еще. Он займет в благотворительной кассе. Этих денег хватит на то, чтобы купить теплую одежду нам обоим и заплатить проводникам, которые проведут нас в Россию. Там-то уж мы будем обеспечены и квартирой, и работой. Разве не так, Пейсахл?

Голос Пейсахки:

— Так, Лееле, это подтверждают все инструкторы, приезжающие из Минска. Сам я их не видел, но от их имени передают, что это так.

Голос Лееле:

— А тебе не нужно разрешение партии на отъезд?

Голос Пейсахки:

— Я ни у кого ничего не должен спрашивать. Я же не член партии, а только сочувствующий.

Бейлка нарочно отстраняется от меня, чтобы я слышал, что происходит между преданными, верными друзьями. Пейсахка всерьез хочет построить с Лееле свободную жизнь в Советском Союзе. Он не такой парень, чтобы вечно стоять в мрачном коридоре мрачной Польши и мерзнуть вместе с подругой.

— Что сказал Пейсахка? — тихо переспрашиваю я у Бейлки. — Он говорит, что не должен просить у партии разрешение на отъезд? А кто должен?

— Члены ячеек, ведущие партийную работу, — отвечает Бейлка. — Они не могут уехать без разрешения Центрального Комитета, разве что им грозит провал. В этом случае им позволено бежать в Советский Союз, чтобы спастись.

Бейлка прижимается ко мне и дрожит от радостного возбуждения:

— Ой, какая там хорошая жизнь! Часть переселенцев отправляют в Донбасс, а других на уральские заводы.

— А почему им не дают ехать, куда они хотят?

— Потому что за незаконное пересечение советской границы полагается наказание.

— Но ведь нелегально ее пересекают только с польской стороны, Советы же впускают.

— И все же за незаконное пересечение советской границы полагается наказание. Поэтому надо отработать пару лет в Донбассе или на Урале, — уверенно, с видом знатока отвечает Бейлка.

— За что же наказание, если они сами предлагают приезжать? — говорю я, раздраженный этой ее овечьей набожностью. — Разве ты не понимаешь, что инструкторы обманывают вас и что все это только приманка? Они нас впускают, но только потому, что хотят заполучить дармовых работников в Донбасс и на Урал.

Бейлка, словно испугавшись, как бы парочка наверху не услышала моих слов, пытается меня успокоить:

— Сибирь уже не прежняя Сибирь, куда царь ссылал революционеров. В Сибири теперь, как в Крыму. Туда едут со всей России на отдых. Все рабочие в России имеют право на отдых.

И чтобы еще больше успокоить меня, она принимается напевать:

Посмотрите на хлеб, что лежит на столе.
Кто взлелеял его? Для кого?
— Тот, кто труд приложил свой к целинной земле
Для себя, для себя самого.

— Послушай-ка, Бейлка, весь смысл этой песни — в рифме «Для кого? — Для себя самого». Вся она — веселье на заказ, как у бадхена[59]. Кто-то верит в Бога, а ты веришь в чертей из глубоковских болот. Мне холодно. Спокойной ночи…

— Не уходи, — тревожится Бейлка. — Мне тоже холодно. Согрей мне руки.

Серебряная морозная луна смотрит в окно на узкую витую лестницу и подмигивает мне: «Сколько можно стоять на лестнице, ссориться и мириться? Что дальше, молодой человек? Пора ставить свадебный балдахин».

— Черти из глубоковских болот, говоришь, — шепчет Бейлка, и слезы дрожат в ее голосе. — Дай Бог, чтобы в Глубоком круглый год были болота. Тогда бы мой отец был сейчас жив. В такую же зимнюю лунную ночь, как сегодняшняя, он отправился торговать в деревню, въехал с лошадью и санями на замерзшую реку, лед проломился, и мой отец утонул. Теперь, когда я смотрю на луну, которая так ярко сияет, и когда вокруг все так спокойно, я думаю, что при таком свете и при таком покое мой отец не мог заподозрить, что гладкий лед очень тонок и может проломиться посередине реки.

— Правда, Бейлка, правда, когда луна светит так ярко и все вокруг так спокойно, никак нельзя заподозрить, что гладкий лед очень тонок и может проломиться посередине реки. — Я дышу на ее замерзшие пальцы, чтобы согреть их.

После полуночи, когда я возвращаюсь домой, в нашей задней комнате темно. Я не вижу маминого лица. Но в этой затаившейся тишине я чувствую, что она не спит.

В окне передней комнаты стоит луна, словно она украдкой провожала меня от двора Рамайлы. Ее лицо еще шире, чем прежде, и она улыбается ханжеской маслянистой улыбкой жены синагогального старосты, этакой профессиональной праведницы: «Пора ставить свадебный балдахин. Что дальше, молодой человек?»

А мама не говорит ничего.

Пятница после полудня

В пятницу после полудня у Алтерки-гусятника столпотворение. Лесоруб устал бы, но не Алтерка. Окровавленными тесаками он рубит гусиные тушки, а его жена Лиза разговаривает с дамами по-русски.

Мама сидит со своими корзинами и не может надивиться: как так получается, что дамам нужны курица, индюк, гусь, но не нужна зелень?

вернуться

59

Профессиональный шут, развлекавший публику на еврейских свадьбах и других торжествах. Часто бадхены выступали с рифмованными куплетами собственного сочинения.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: