Антон прилежно изучал протоколы переговоров, переписку лидеров. Он не смог поехать в Европу работать с архивами, а российские мидовские архивы полной картины событий не давали — даже по знаменитой конференции в Цецилиенхофе, которую мы именуем Потсдамской, имелось несчетное количество разночтений. Мешало то, что советские протоколы велись в манере косвенной речи, а западные воспроизводили речь прямую. Поди разбери, что более соответствует истине, если прямая речь — в неизбежном переводе — не всегда точно транслирует смысл предложения, а косвенная — заведомо искажает. То, что итоги войны будут впоследствии неоднократно пересмотрены, — так, роль России (на это сетовали русские профессора) сегодня преуменьшали, а роль союзников (так считалось в России) преувеличивали, — это было уже понятно тогда. То, что Тегеран, Ялта и Потсдам демонстрировали единство, которого в природе никогда не существовало, — ясно. Например, определение западных границ Польши по Одеру и Западной Нейсе как было предметом споров, так и оставалось нерешенным окончательно: формально Запад и сегодня продолжал рассматривать Верхнюю Силезию как территорию, принадлежащую Германии. Изгнание миллионов немцев с их земли — чем оно отличалось от изгнания русских, украинцев, тех же поляков? И мир, закрепленный Потсдамскими соглашениями, — чем этот мир стал для изгнанников, обреченных на голод? Беженцев раздевали донага и грабили, выводили из эшелонов и расстреливали — делали это уже не нацисты, но победившие демократы, поляки, партизаны, иногда солдаты регулярной армии. И гуманные западные демократии смирились с этим — взяв в обмен на судьбы немцев Силезии иные судьбы, судьбы других людей в других странах. У них имелись приоритеты в Африке, на Среднем Востоке, в Палестине, в богатых нефтью краях — и миллионами немцев можно было пожертвовать в долгой игре. Как писал Черчилль министру иностранных дел Идену: «Учитывая цену, которую мы заплатили России за нашу свободу действий в Греции, мы должны, не колеблясь, использовать английские войска для поддержки королевского правительства». Это было сказано перед расстрелом демонстрантов и началом гражданской войны — и тогда в освобожденную от фашистов Грецию был переброшен 3-й британский армейский корпус. Вот так — словно играли в шашки: игрок отдал шашку слева, зато взял у противника шашку справа. Но при чем же здесь мир?
И всякий раз, когда Антон сталкивался с такими фактами, он видел, что фундамент современного мира непрочен. Строилась новая Вавилонская башня — но смотришь на ее фундамент, а фундамент стоит на песке. Главный тезис хромал: если в тридцать девятом на мир напала страшная чума, абсолютное зло, то, исходя из логики боя, победить зло могли только силы добра. Но если в мире победило добро, тогда почему ни на миг не прекратились войны, а мирные договора не принесли мира? А если победило не абсолютное добро — значит, боролись не с абсолютным злом? Это был очень неприятный для понимания пункт, его хотелось избежать. Почему Запад согласился на переселение восьми миллионов немцев из Силезии, то есть такого количества изгнанников, что превышает потоки беженцев времен войны, — что, смена Черчилля на Эттли тому виной? Или, уступая России этот участок карты, Запад выигрывал в другом месте? Как Черчилль смог выдать Сталину казаков — на убой? И что он взял взамен — за их жизни? Почему подавили гражданское антифашистское движение в Греции? Почему война в Индокитае последовала так быстро за Второй мировой? И Антон видел, что всякий раз, описывая войну заново, историки соответственно меняли взгляд на ее итоги.
Татарников обычно говорил Антону: «После русской Гражданской войны одни написали белую историю, а другие — красную историю, но вот собственно истории пока никто не написал. А ведь это история одной страны, одной нации. Даже вообразить не могу, кто и когда напишет историю Второй мировой».
Родственники Антона (те, что помнили Отечественную войну) ярились на пересмотр фактов: «Победили русские — и нечего тут разводить теории! Да где он был, второй фронт, когда мы в Ленинграде от голода пухли! Подумаешь, тушенки подкинули в сорок четвертом! Скажите, пожалуйста!» Историк Антон осторожно возражал родне, что в тридцать девятом, когда бомбили Лондон, наша родина тоже особой поддержки союзникам не оказывала. Более того, в то время Россия совсем не в том союзе состояла — дружила с Гитлером. Родня Антона — люди простые — отстаивали свою версию: «Не цепляйся ты к фактам! Ты у людей спроси, как было! Подумаешь, пакт Молотова-Риббентропа! А Мюнхенский сговор? Что, нечего тебе возразить? На то и политики, чтобы союзы заключать и границы менять».
И Антон думал: «Это они еще не знают, что Англия и Франция признали Франко еще до того, как Мадрид и Каталония пали. Они бы еще громче кричали». Впрочем, испанская республика никому не была нужна: от нее отказались европейские державы, но ее предал и Сталин. Деятели второго Интернационала и герои интербригад сгнили по советским лагерям, и никакого Гитлера не потребовалось, а руководитель компартии Греции Никос Закариадис закончил свои злосчастные дни в Сургуте. И Черчилль здесь ни при чем, греческое сопротивление извела советская система, а не английские войска; национальная независимость и романтические бредни ни к чему — ни Западу, ни Востоку.
Татарников обычно говорил, затягиваясь желтым дымом сигареты:
— Война началась не в тридцать девятом, голубчик. И закончилась она совсем не Потсдамской конференцией. А чтобы понять природу мирных договоренностей — определи для начала причины войны.
— Научите, Сергей Ильич.
Теперь Татарников умирал и научить уже ничему не мог.
А тут и президент России выступил с инициативой: мол, не позволим пересматривать итоги войны, не попустим! И вовремя спохватился президент: как раз западные историки огласили новейшие разыскания — оказывается, во Второй мировой наряду с Германией повинен именно СССР — заключил преступный договор с нацизмом. И Антон, занимавшийся мирными договорами полувековой давности, неожиданно оказался внутри опасной современной интриги.
После войны мир делили неоднократно, уточняя рисунок границ, набросанный на Потсдамской конференции. И как же было этого избежать? Проведенная в те годы черта между опасным Востоком и цивилизованным Западом оказалась сильно сдвинутой по отношению к знаменитой «линии Керзона» — этому современному Адрианову валу, отсекавшему империю от варваров. Восточный блок перешагнул линию Керзона, зашел далеко в границы империи. И в ходе следующих лет требовалось эту границу двинуть вспять, освобождая пространства для цивилизованной жизни.
И, оценивая изменения, что же можно было возразить против общей стройной концепции? Да, пока лидеры гуманного Запада договаривались с тираном Сталиным, были трудности. Да, демократия с каждым годом крепла и старалась освоить новые территории — пусть и в ущерб неким формальным пунктам договора. И разве жизнь, полноценная демократическая жизнь цивилизованного мира не подтверждала, что изменения идут в правильном направлении? Жить действительно стало лучше, чем при Сталине и Гитлере, только слепой может это отрицать. Теперь, в постгорбачевском мире, линия Керзона восстановлена полностью, практически без изменений. И разве не было оснований для возрождения этой границы?
На чьей стороне должен быть историк? На стороне фактов. А какие из фактов прикажете считать важными? Цивилизация победила варварство — это факт или гипотеза? Мирный договор — заключенный теми, кто не собирался его соблюдать, — насколько он долговечен? Некоторые сомнения у Антона появлялись после бесед с Татарниковым.
Сергей Ильич говорил ему так: «Ты должен ответить на неприятный вопрос, которого все боятся. Что именно в общей концепции европейской цивилизации противоречит фашизму? Если ты этот компонент найдешь — ты спасешь идею Запада, Антоша, а это немало. А не найдешь — ну, извини!» Антон отвечал: «Так это просто! Свобода — вот главное!» — «А ты полагаешь, что Гитлер или Муссолини были не за свободу?» — «Свобода не для избранных, но для всех — вот в чем различие!» — «Например, для индусов и африканцев? Полагаешь, им кто-то хотел принести свободу?» — «Демократия — вот что важно!»- «Так ведь Гитлер и пришел к власти после демократических выборов». — «Что вы меня путаете, Сергей Ильич! Факты говорят о том, что германский фашизм стал воплощенным варварством, воскресил языческие ритуалы — и западная цивилизация его победила». Татарников курил, смотрел поверх желтого сигаретного дыма на собеседника. «Стыдно историку говорить глупости. Утверждать, будто одна нация временно сошла с ума, — это, во-первых, недобросовестно, во-вторых, противоречит фактам, в-третьих, само по себе такое утверждение является шовинистическим. Есть общая история, в которой все имеет свое место. Франция, Италия, Испания, Германия, Румыния, Болгария, Португалия — вся цивилизованная Европа в двадцатом веке стала фашистской. И нет чистеньких. Думаешь, вишистские лагеря были гуманнее Майданека? Уверяю тебя, лагерь Дранси ничем не лучше Освенцима, а в чем-то и циничнее: это был транзитный пункт для отправки евреев в газовые камеры. Выжило три процента, тебе как историку надо посчитать убитых по европейским лагерям. Думаешь, украинский охранник в Треблинке был гуманнее эсэсовца? Думаешь, французские легионеры были лучше? Только лишь коммерческой сметкой — продавали евреям пачку „Галуаз" за две тысячи франков. Не выдумывай, голубчик. Ищи ответ. Фашизм готовился всей западной историей, посмотри документы „Аксьон Франсэз", почитай британца Карлейля». — «Но де Голль? Но Черчилль?» — «Они не хотели проиграть в войне — похвально. Только при чем здесь гуманизм, голубчик? Де Голль мечтал о единой сильной Европе — а уж какой ценой, это ты спроси у алжирцев». «Сергей Ильич, — говорил Антон резко, — вы нарочно сбиваете меня с толку! Ведь очевидно, что люди стали жить лучше после победы над фашизмом! Свобода пришла в мир!» — «Хотя бы сформулируй тезис корректно, — говорил Татарников. — Скажи так: после того как Запад попробовал применить фашистскую модель для объединения цивилизованных европейских государств во главе мира, он стал искать другие способы развития. Так будет вернее. А насколько новые способы удачны — время покажет».