«Что сами? Куда сами?» — этого Татарников не спросил. Он и так знал. Сам — это значит, что остаешься один в своей ледяной могиле в длинном снежном поле. Сам — это значит, терпеть будешь в одиночку. Вот что это значит. Ничего, потерпим. Сказать тут нечего. Он промолчал.
Зоя Тарасовна, принимая из рук врачей выписку о состоянии здоровья пациента, тоже не знала что сказать.
— Не умрет? — спросила она жалобно. — Соседи-то вон умерли.
— Крепкий старик был, — сказал Колбасов по поводу покойного старика. — Вы напрасно так говорите: умер! Он, если хотите знать, мог уже двадцать лет назад помереть, а все жил. Интересный такой случай. Бывший начальник Каргопольского лагеря, энкавэдэшник. Живучий дед — порода у них такая.
— Энкавэдэшник? А нам старик говорил, что он Берлин брал, — сказал Татарников.
— Пискунов его фамилия. Внук у него — большая шишка в «Росвооружении». Только вот навестить деда не приехал, времени не нашел. Прислал шофера с деньгами и документами. Нет, не брал старик Берлина. Он в органах служил, людей сажал. Всех подряд брал, а вот Берлин он не брал.
Татарникову стало смешно. Он не мог смеяться от боли, но ему было смешно.
— Я все понял, — сказал он, — старик, наверное, арестовал еврейскую семью по фамилии Берлин. Например, родственников Исайи Берлина, если не все они успели уехать.
Врачи развеселились. Берлин он брал, это надо же! Лурье смеялся, Колбасов хохотал в голос.
— Можно вас на минуточку? — воспользовавшись тем, что обстановка сделалась непринужденной, Колбасов подхватил Зою Тарасовну под локоть и увлек к окну.
Доктор Колбасов в доверительной манере сообщил ей, что на всякий случай приготовил два варианта выписки. Обычно непреклонный, он интимно склонился к уху Зои Тарасовны и нашептал, что сочинил специальное врачебное заключение исключительно для удовольствия четы Татарниковых. Одну бумагу он написал, чтобы не волновать клиентов избытком информации, а другую — дотошнобюрократическую. В первой бумаге значилось, что проведены три успешные операции по удалению опухолей, и перечислялись органы тела, кои Татарникову отрезали. В другой же бумаге между прочим сообщалось, что множественные метастазы находятся в крови больного, в костях, в печени и в легких. Документы были написаны тем специфическим врачебным языком, который труден для немедленного понимания, — жена Татарникова прочла обе бумаги и не нашла вопиющих различий. Про операции говорилось и там и тут, слово «опухоль» значилось и там и тут, и по всему выходило, что ее-то и удалили. Некоторые детали, опущенные в коротком варианте, она не то чтобы предпочла не замечать, но, заметив, не посчитала важными. Ну да, метастазы. Ну да, в печени. Но операция-то прошла удачно. Колбасов вручил ей конверт с обоими документами, а затем произвел некую манипуляцию хирургическими своими пальцами и один из документов изъял.
Татарникова уложили на каталку, прикрутили брезентовыми ремнями, резво прокатили по больничному коридору, погрузили в медицинскую машину с номерами МНЕ 40–42 и отправили обратно домой.
Когда носилки его катили по коридору, Сергей Ильич попросил санитаров остановиться подле палаты Вовы-гинеколога. Санитар каблуком надавил на тормоз (есть и у больничной каталки тормоз — позднее открытие сделал Сергей Ильич), широко распахнул палатную дверь. Сергею Ильичу подложили дополнительную подушку под голову, чтобы Сергей Ильич мог увидеть Вову и проститься, но Вовы в палате не было. Беспокойными слезящимися глазами Татарников обшарил палату, он увидел стопку журналов GQ, норвежский свитер с пестрым узором, полосатые носки — все это было сложено стопочкой на постели, и тут же лежала скомканная простыня. И Сергей Ильич понял, что это все, что осталось от Вовы-гинеколога.
Простыня была смята именно так, как бывает, когда ее снимают с мертвого тела, — она хранила очертания окостеневшего в смертной муке человека. Еще час назад под простыней лежал Вова в полосатых носках, а вот теперь его нет. Носки полосатые остались, журналы GQ блестят обложками, простыня мятая лежит, а Вовы нет! Нет больше Вовы! Вот с обложки журнала известный режиссер обещает рассказать про шестнадцать способов, как соблазнить женщину, — а Вова-гинеколог уже не прочтет об этом. Вот на первой странице газеты «Ведомости» министр финансов обещает рассказать правду о кризисе — а Вова так и не узнает всей правды.
И несправедливость Вовиной судьбы оскорбила Татарникова — и хоть ему было уже все равно, что творится с миром, но за Вову стало больно. Ошибка вышла, ошибка! Вот его, Татарникова, изгрызенного до последней степени, изрезанного до последнего клочка, вот его, никчемного, отпускают домой, а сочного, полнокровного Вову-гинеколога свалили в черный пакет и потащили в морг. Нет, вы не того взяли, вы ошиблись! Как могла ты, Смерть, куда смотрела! И вы, вы все — общество, научные институты, пенсионные фонды, банки, страховые и фискальные организации, — зачем вы отпустили от себя Вову? От меня-то вам проку нет, а он вас преданно любил! Он же ваш был, буржуинский, как могли вы его предать смерти? Зачем же Вову, который так любил читать про успехи демократии? Зачем же именно его, который верил в свободное развитие личности и капитализм? Когда ты, Смерть, прибираешь человека, недовольного жизнью, ты поступаешь логично, но взять Вову — это бессовестно!
Вова верил в прогресс, он был подходящим членом бесправного коллектива, он всему радовался! Чем же он вам помешал? Он так хотел понравиться миру! И вот умер, умер, умер!
— А где Вова? — тихо спросил Татарников.
— Да где-нибудь тут, за углом, — сказал санитар и покатил каталку дальше по коридору. — Спрятался от нас, не показывается.
Носилки задвинули в машину, шофер посмотрел на серое лицо Татарникова и сказал:
— Домой? Повезло тебе.
И Татарников подумал, что ему действительно несказанно повезло. Он едет домой, к своим книжкам, в свою комнату. Он увидит фотографию своей мамы, увидит свою кошку. Он увидит паркетный пол своей комнаты, половицы, на которые он в детстве пролил чернила и которые всегда разглядывал, когда лежал на диване. Увидит репродукцию картины с изображением Венеции, приколотую над столом. Увидит тот кусок обоев, который отклеился от стены, а его так никто и не приклеил вот уже десять лет. И трещину на потолке — от лампы до карниза он увидит тоже. Господи, спасибо тебе. Как хорошо ехать домой. Машина поворачивала, голова Татарникова моталась по поролоновой подушке.
Врачи не сказали Татарникову, что раковые метастазы у него повсюду, — они сказали об этом лишь его жене. Впрочем, люди устроены так, что слышат то, что хотят услышать.
Зоя Тарасовна поняла врачей так, что операция прошла хорошо, главная опухоль удалена, больного отпускают домой, поскольку лечить больше нечего.
То, что есть в теле и другие больные места, она слышала, но предпочла забыть. Говорят, где-то там метастазы. Ну и что? Операция-то прошла нормально, вот что важно. Сергей отпущен домой, он идет на поправку — вот что важно. Им повезло, им разрешили ехать домой. Других хоронят, отвозят в больничный морг, складывают в черные полиэтиленовые мешки, как мусор, — а вот их отпустили живыми! Она смотрела на мужа — тот лежал на носилках внутри машины, и голова его моталась из стороны в сторону, когда машина поворачивала, — смотрела на его серое лицо, точнее, на остатки лица, потому что лицо уже было сгрызено смертью, смотрела и думала: нам повезло!
— Нам повезло, — повторяла она с отчаянием, заговаривая судьбу, заговаривая страх, — нам повезло!
13
Достоинства Валерия Сердюкова были неоспоримы, и, когда сенатор Губкин представил нового редактора коллективу газеты, вопросов ни у кого не возникло. Сердюков был в одном из своих двухсот представительских костюмов, а именно в бежевом с золотым отливом. На шее демократа номер один был повязан алый галстук в синюю полоску, и в целом сочетание цветов (красно-лазорево-белый, как на российском флаге) получилось патриотичным. Сотрудники газеты расценили гардероб нового начальника как заявленную программу развития издания. Газета будет независимой, но станет обслуживать вертикаль власти. Либерализм — да, но либерализм не безответственный, либерализм государственный. Демократия, бесспорно, — но суверенная демократия.