…По занавесу скользят лучи театральных фонарей. Занавес медленно раздвигается, и на сцене Малого театра танцуют Подхалюзин с Липочкой. К ним под бурные аплодисменты публики присоединяется Лев Гурыч Синичкин. В глубине сцены крадутся две гончие по одному следу. Танцующие скрываются за кулисами, а сцену заполняют разнаряженные дамы и господа. Разыгрывается водевиль «Война жен с мужьями».

— Пудик, смотри какая лента! — восклицает Супинская и показывает глазами на молодую даму, сидящую в креслах справа от Мышкина. — Хочу такую же, атласную и широкую, только синюю.

— Фрузя, потише, — шепчет Мышкин, — ты мешаешь мне смотреть «Каширскую старину».

— Ты опять все перепутал, — смеется Фрузя, — это никакая не «старина», а водевиль «На узелок, или Прыжок с четвертого этажа». Эх ты, театрал! Хочу ленту…

— Хорошо, — успокаивает ее Мышкин. — В антракте сбегаю на Кузнецкий и куплю. Ты довольна?

— Ах, Пудик, — вздыхает Супинская. — Ты ничего не понимаешь в женщинах.

На сцене перемена декораций. Узкая, как пенал, комната на Кокоревке, скудная мебель. Театральные фонари затемнены, декорация в синем полумраке.

— Вот видишь, — говорит молодой актер в модном фраке с аккуратно остриженной бородкой.

— Вижу, — отвечает черноволосая девушка с большими глазами. — С первого дня.

Только это не актеры, а Мышкин и Фрузя оказались на сцене.

Гаснут театральные фонари. Пламя оплывшей свечи с туалетного столика освещает комнату.

— Пудик, мне надоел театр, — устало говорит Фрузя, садится на кровать и начинает расчесывать длинные волосы. На стене взлохмаченная тень послушно повторяет все движения Фрузи.

— Но я думал, — смущенно оправдывается Мышкин, — что «Преступление и наказание» — инсценировка Достоевского.

— Твоя беда, — улыбается Фрузя, — что ты слишком много думаешь и никогда меня не слушаешь. Вот и попали мы с тобой на безобразнейшую французскую мелодраму. После нее можно предположить, что здравый смысл — вещь лишняя на сцене. Ну, быстро говори: кто у нас самый умный?

— Поляк Фруза, — с готовностью отвечает Мышкин.

— Что бы ты без меня делал?

— Повесился.

Фрузя начинает раздеваться.

— Фрузя, на нас же все смотрят! — в ужасе почти кричит Мышкин.

Фрузя смеется:

— Милый, мы давно дома. Иди ко мне.

Мышкин обеспокоенно оглядывается. Кровать, столик, свеча, шкаф раскрыт. На вешалке несколько платьев, белая заячья шубка (Фрузино приданое, привезенное еще из Архангельска). Около двери стоят сапожки. На столике стопка книг, флакон французских духов… Вот и все богатство польской дворянки Супинской. Конечно, это Фрузина комната. Поздний час, на Кокоревке все давно спят. Но почему, почему Мышкина не покидает ощущение, что за ними кто-то наблюдает?

Фрузя как будто угадывает его мысли:

— Ты заболел или переутомился, да? Тебе кажется, что все происходит на сцене.

…Они лежат обнявшись. В комнате темно, и только на потолке, над окном, желтый мутный круг света, вероятно от уличного фонаря.

— Ты теплый и колючий… — шепчет Фрузя. — Ну, говори быстро: кто у нас самый-самый красивый?

Мышкин послушно отвечает:

— Поляк Фруза.

— Ну а кого ты любишь больше всего на свете?

— Поляка Фрузу.

— Здорово я тебя выучила, — шепчет Фрузя. — Только знаешь, не надо мне даже синей атласной ленты, хотя лента, конечно, очень симпатичная. Обними меня покрепче.

За дверью шорох щеколды. Вот оно! Проклятие! Недаром Мышкин чувствовал, что за ними наблюдают. Унтер припал к глазку.

Мышкин рывком садится на койку. Бушлат падает на пол. На потолке, над керосиновой лампой, подрагивает желтый кружок света.

Там, за дверью, унтер или смотритель довольно усмехается. Мышкин грозит кулаком. Он знает, что человек, стоящий за дверью, рассматривает его с холодным любопытством. Небось еще злорадствует…

Щеколда опускается. Мышкин ждет еще несколько минут (унтер должен перейти на другую галерею), потом подымает бушлат и осторожно стучит в стену. Снизу тотчас доносится ответный сигнал.

«Значит, у тебя опять бессонница?» — выстукивает Мышкин.

Бессонница — это совсем скверно. Мышкину искренне жаль товарища, но все-таки он рад, что Попов не спит. Так страшно сейчас оставаться одному.

«Почему не ответил вечером?» — спрашивает Попов.

Объяснить Михал Родионычу истинную причину невозможно. Для Попова существовали только жандармы, враги, с которыми надо было бороться ежедневно, ежесекундно. Какие, к черту, интимные воспоминания, когда товарищ выходит «на связь»! И поэтому Мышкин отстучал: «Думал — заболел, очень хотелось спать».

«Не доверяй врачу, — стучит Попов, — Минаков ударил Заркевича потому, что тот пытался его отравить».

«Такого быть не может, это же преступление!»

«Нас окружают убийцы и душегубы. Я отчетливо слышал, что Минаков кричал Заркевичу».

Невероятно! Впрочем, Мышкин по собственному опыту знает: у каждого наступает период болезненной подозрительности, когда действительно кажется — кругом заговор. Вдруг начинаешь бояться еды, отказываешься от чая. Неожиданно приходит странная мысль: сегодняшний обед отравлен. Знаешь, что это вздор, но переубедить себя в обратном — безнадежная затея. Мучаешься, исходишь голодной слюной, но к обеду не притрагиваешься. Зато потом жадно набрасываешься на скудный ужин. Почему-то уверен, что второй раз в один день тебя травить не будут. Хотя, в сущности, странно не это: удивительно вообще, как человек в одиночке сохраняет способность мыслить.

Минаков был доведен до крайности. Он протестовал не только против строгого режима. Ценой собственной жизни Минаков надеялся спасти других узников.

Его уводили на расстрел, он крикнул последние слова прощания, а тюрьма испуганно молчала.

«Родионыч, может, Минаков прав? Может, лучше плюнуть палачам в лицо и гордо встретить смерть, чем ждать, пока сойдешь с ума или сгниешь заживо?»

«Бредовая идея! — отвечает Попов. — Добровольная смерть — это признание безнадежности нашей борьбы. Об этом палачи лишь мечтают. Надо протестовать по любому поводу, по надо жить».

«Ты веришь, что мы выйдем на волю?»

«Я верю в силу нашей ненависти!»

Рано утром его разбудил унтер. Подняли койку, принесли чай. Мышкин ходил по камере, делал гимнастику, но после завтрака стало клонить ко сну.

Он сидел перед раскрытой книгой («Генерал-поручик фон Паткуль»), опершись локтями на стол и уткнув лицо в ладони. Глаза слипались. Мысли теряли свою четкость, сбивались с привычного ритма.

…В феврале семьдесят четвертого года Супинская и сестры Прушакевич переселились в Петровско-Разумовское, на дачу Ашиткова. Рядом была Петровская земледельческая академия. В гостях у девушек он постоянно заставал студентов. Приходил на дачу и Михаил Фроленко… Фроленко сидел в равелине. Наверно, он тоже здесь. В какой камере? Пора отдавать книгу, может, она попадет к Фроленко и тот обнаружит записку. Почему бы ему не взять сочинения господина Кукольника?

Хлопает форточка.

— Девятнадцатый нумер, спать не положено.

Мышкин трет глаза, выпрямляется, потягивается, переворачивает страницу.

И надо же так плохо писать! Вот если бы за плохие пьесы приговаривали к каторжным работам.

…Супинская пригибает ветку молодой березы, неожиданно опускает ее, Мышкин успевает отпрыгнуть в сторону, и снег с дерева падает на Фрузю.

— Пудик, это нечестно, — жалуется Фрузя. Щеки ее раскраснелись на морозе.

— Опять у тебя мокрые рукавицы! — негодует Мышкин.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: