М. …Я настаиваю потому, что, как известно, частным образом уже доказана судебным следствием лживость их, а следовательно, и лживость прокурорских выводов.
П. (возвысив голос). Прошу не употреблять подобных оскорбительных выражений.
М. О выяснении вопроса о праве моем на получение требуемых мною сведений — я желаю, чтобы прокурор объяснил, относится ли обвинение к готовности на всякое преступление в числе прочих подсудимых и ко мне?
(Далее Мышкин говорит, что в обвинительном акте не указаны даже улики, изобличающие его в этих преступлениях. Мышкин напоминает о правах подсудимого, предусмотренных законом. Во время этой длительной перепалки первоприсутствующий оживает и берет инициативу в свои руки.
Подсудимый совершил ошибку, заявляя о каких-то своих правах. На моей памяти у нас, в России, еще не случалось государственного политического процесса, исход которого не был бы предрешен заранее. Требование равных прав с обвинением — наивный лепет. Многоопытный Петерс сразу почувствовал себя в своей тарелке.)
П. Еще раз говорю, что, находя следствие по предыдущим группам не относящимся до вас, я не считаю нужным сообщить вам о нем.
М. В таком случае я теперь вынужден возразить на некоторые из прокурорских обвинений. Так, между прочим, в обвинительном акте сказано, что мы смотрим на науку как на средство эксплуатировать народ и склоняем учащуюся молодежь покидать школы. Я открыто признаюсь, что принадлежу к числу тех, которые не видят для революционера необходимости оканчивать курс в государственных школах.
Так как этот взгляд навлек на нас уже немало нареканий со стороны известной части общества, то я считаю необходимым объяснить, путем каких соображений я пришел к этому взгляду. Я предположил, что, если бы Россия в настоящее время находилась под татарским игом и во всех больших городах на деньги, собранные в виде дани с русского народа, существовали бы школы под ведением татарских баскаков, в этих школах читались бы лекции о великих добродетелях татарских ханов, об их блестящих военных подвигах, об историческом праве татар господствовать над русским народом и собирать с него дань…
П. Этот пример не идет к делу.
М. Г. первоприсутствующий! Я обладаю таким складом ума, что могу усваивать известное положение и доказывать справедливость его преимущественно только путем аналогий, сравнений. Поэтому прошу позволить мне окончить начатое сравнение, как вполне уясняющее мою мысль…
(Кто кому расставляет капканы? Кто кого ловит? Во всяком случае, пространное заявление г. Мышкина, мотивирующее отказ от всеобщего образования, — вещь рискованная. Г. Петерс надеется, что подсудимый запутается, и разрешает ему продолжать.)
М. Итак, если бы в этих школах история излагалась таким образом, чтобы доказать неспособность русского народа к самостоятельной жизни, и все обучение было бы направлено лишь к тому, чтобы создать из русских юношей верных, покорных слуг татарских ханов, то спрашивается: была бы необходимость оканчивать курс в подобных школах для той части русской молодежи, которая желала бы посвятить все свои силы делу воодушевления русского народа и дружной, единодушной борьбе против отъявленных врагов ее? Конечно, нет…
Затем в обвинительном акте говорится, что сущность революционного учения заключается в том, что «лишение ближнего его собственности и уничтожение власти, которая сему препятствует, есть формула осуществления если не всеобщего, то нашего личного (пропагандистов) блага на земле». Я, признаюсь, не знаком с этим революционным учением. Учение, которого я придерживаюсь, гласит, напротив, что обеспечение трудящемуся человеку права полного пользования продуктом его труда и уничтожение власти, которая сему препятствует, безусловно необходимы для осуществления на земле блага трудящихся классов. Можно ли серьезно называть охранительницею собственности ту самую государственную власть, которая насильственно присваивает себе право налагать на народ какую угодно контрибуцию, взыскивать эту произвольно наложенную дань при помощи военных команд, отнимать последний кусок хлеба у крестьянина?
(Все! Его превосходительство больше ничего не желают слушать. В полнейшей истерике сенатор кричит, что не может допустить порицания правительства. Поздно, господа, поздно! Первоприсутствующий жестоко оскандалился: он допустил не только порицание правительства, а дал возможность подсудимому произнести заранее подготовленную речь. Мысленно г. Петерс молит бога, чтоб подсудимый замолчал, ибо сам остановить г. Мышкина не в силах. Чур меня, чур меня, изыди, сатана! Но Мышкин наседает, он заявляет о незаконных, насильственных мерах, которые были против него приняты после предварительного ареста. В якутской тюрьме подсудимого заковывали в кандалы, не давали воды. Первоприсутствующему нечего возразить, и он лишь открещивается: этого не может быть, это — голословное заявление. Мышкин возвышает голос: «Меня подвергали пыткам!» А вконец растерявшийся председатель суда бормочет, что, дескать, эти меры были приняты против вас на дознания: «Особому присутствию не подлежит рассмотрение действий лиц, принимавших эти меры». Ну и ну! При таком конфузе председателя суда даже у жандармских офицеров, привыкших ничему не удивляться, покраснели уши.)
М. Итак, нас могут пытать, мучить, а мы не только не можем искать правды, — конечно, я не настолько наивен, чтобы ожидать правды от суда и различных властей, но нас лишают даже возможности довести до сведения общества, что на Руси обращаются с политическими преступниками хуже, чем турки с христианами.
П. (имитируя глухоту). О каких таких пытках вы говорите?
М. Да, я смело могу сказать, что нас подвергали пыткам. Я указал на кандалы, но это пустяки в сравнении с другими мерами, которые принимались для вымучивания от нас показаний. Например, я в течение нескольких месяцев лишен был права чтения каких бы то ни было книг, даже духовного содержания, даже евангелия, и жандармский офицер откровенно говорил мне: как только я дам требуемые показания относительно предполагавшихся моих соучастников, то мне немедленно позволят иметь книги, газеты, журналы.
П. Ваше заявление опять-таки голословное. (Чур меня, чур меня, изыди, сатана!)
М. Я подавал несколько жалоб на это беззаконие, но они почему-то не приложены к делу, а спрятаны под зеленое сукно. Сидеть в одиночном заключении без всяких книг — это очень тяжелая, очень сильная пытка. Можно ли удивляться, что в нашей среде оказался такой громадный процент смертности и сумасшествия? Да, многие, очень многие из наших товарищей сошли уже в могилу, не дождавшись суда.
П. Теперь не время и незачем заявлять об этом.
(А когда и где? Когда и где заявлять об этом, если не на суде? И такое лепечет Петерс, самый многоопытный и хитроумный из сенаторов! Г. Мышкин доконал старика.)
М. Неужели мы ценой продолжительной каторги, которая ждет нас, не купили себе даже права заявить на суде о тех насилиях, физических и нравственных, которым подвергали нас? На каждом слове об этом нам зажимают рот.
П. Тем не менее вы высказали все, что хотели.
М. Нет, это еще не все. И если позволите, я кончу.
П. Нет, теперь этого не могу дозволить.
М. В таком случае, после многочисленных перерывов, которых я удостоился со стороны первоприсутствующего, мне остается сделать одно, вероятно последнее, заявление. Теперь я окончательно убедился в справедливости мнения моих товарищей, заранее отказавшихся от всяких объяснений на суде, того мнения, что, несмотря на отсутствие гласности, нам не дадут возможности выяснить истинный характер дела. Теперь для всех очевидно, что здесь не может раздаваться правдивая речь, что здесь на каждом откровенном слове зажимают рот подсудимому. Теперь я могу, я имею полное право сказать, что это не суд, а простая комедия пли нечто худшее, более отвратительное, более позорное, чем дом терпимости: там женщина из-за нужды торгует своим телом, а здесь сенаторы из подлости, из холопства, из-за чинов и крупных окладов торгуют всем, что есть наиболее дорогого для человечества!