Женщины смуглые, с широкими скулами, в круглых, когда-то шитых бисером шапочках, очевидно — татарки; девочка — белокурая, беспрестанно кусающая губы, одета в какой-то халат из мешков. Все три дрожат крупной, несдержанной дрожью.
– Только штоп молодые… — икает красноармеец, – порченые к черту! Получаешь по фунту хлеба на рыло, значит, подавай товар, как след!..
Молчу. Вчера я натолкнулся на такую же историю, хотел было остановить этот голый разврат, это кощунственное издевательство над голодными людьми, но сами же обезумевшие от голода женщины забросали меня криками: «Что ты, такой-сякой, хлеб у нас вырываешь?..»
– Ну, айда! — командует красноармеец, и две женщины с девочкой идут зарабатывать свой хлеб… Темнеет…
Крупные капли разыгравшегося дождя хлопают о землю с мерным, надоедливым шумом. На мосту надо мной кто-то шлепает босыми ногами и поет довольно громко на мотив «яблочка»:
Едет Ленин на свинье,
Троцкий на собаке.
Испугались коммунисты,
Думали — казаки.
Подымаю воротник пальто, закуриваю «козью ножку» и с мучительной, острой болью думаю о России, о солнце, о задушенной семье, о моей изнасилованной, так рано поседевшей молодости.
Где-то хрипло свистит паровоз — идет пассажирский поезд.
Станция Лазовая.
(Жизнь. Ревель, 1922. 28 августа. № 90).
Пасхальный жених
(Из «Крымского альбома»)
– Н-да, времячко, можно сказать. Бродишь по этому несчастному Крыму, как бездомный пес. Праздника даже негде встретить.
– Это верно, – милые наступили времена. Как говорилось в наших краях: жисть ты мотузяна и колы ж ты перерервышься!..
С сердцем швырнув изгрызанную папиросу в песок, смешанный с перламутровой массой мельчайших морских раковин, Рогов снова – в который раз? – обвел скучающими глазами тощий сквер, сбегавший к пристани однообразно-желтой дорогой.
Давно уже апрельские ночи медленно плыли над городом и тесной цепью гор; огромная скала – как вожак исполинского стада, идущего на водопой – купала в спокойных волнах черную свою голову. С моря веяло крепким, древним запахом рыболовных сетей и соли, с гор – горьким ароматом цветущего миндаля и прохладным, странно волновавшим Рогова светом апрельских звезд.
Разрывая полумглу, между чахлыми кипарисами изредка проходили люди. У некоторых из них в напряженно сжатых руках горели свечи, защищенные от ветра бумагой. Смеясь и подпрыгивая, прокатился по аллее белый шарик – маленькая девочка в пуховом пальто. Задевая за землю большим цветным фонарем, она кричала назад:
– Мама, сколей! Мама, уже в целькви колокольчик звонит!..
Рядом с Роговым, на широкой каменной скамье, сидел товарищ по полку Павловский, долговязый, рыжий вольноопределяющийся из семинаристов. На краю соседней скамьи темнела женская фигура. Контуры ног в светлых чулках рельефно выделялись на сером пузырчатом камне. Уже с четверть часа незнакомка неподвижно и молчаливо смотрела в море.
– В церковь пойти, что ли, – сказал Павловский, сморкаясь в красный, выданный англичанами платок (смеялись в полку над этими платками долго и зло).
– Грустно мне, брат, до чертиков. Хоть бы какой ковер-самолет появился, унес бы на земли орловские – к папаше на разговены.
– Жди! – желчно рассмеялся Рогов и, помолчав немного, стал мечтать в свою очередь. – Был бы я в киевщине – и горя мало. Там у нас обычай есть хороший, каждая семья в пасхальную ночь приглашает к себе бездомного. Можно было просто постучаться в первую дверь. Так-то, мол, и так-то, – приютите. И что ты думаешь? Приютили бы, обязательно бы приютили. А здесь к кому постучишься? К татарью, что ли. А русский, беженский люд сам больше по чужим дворам бродит…
Семинарист встал, потягиваясь:
– Ясно, как бублик. Ну-с, я побреду.
– Тоже – по чужим?
– А ну их! Загляну в церковь, а оттуда – в наши бараки, на боковую.
Павловский ушел, грузно передвигая ноги в тяжелых сапогах. Когда умолк мерный шорох шагов, с соседней скамьи звонким, чуть лукавым голосом спросили:
– Вы киевлянин?
Неожиданность вопроса смутила Рогова:
– Собственно говоря, я не из самого города, я из губернии…
– Это все равно, я тоже киевлянка. Хотите постучаться в нашу дверь? Мы древние обычаи помним.
– Спасибо большое, но. На скамье засмеялись.
– Никаких «но». Вы мне, землячке, бросили вызов, и я отвечаю. Дисциплина прежде всего, а потому – шагом марш! Прошу не забывать, вольноопределяющийся, что я – дочь генерала и, следовательно, нечто вроде вашего прямого начальства.
– Слушаюсь, ваше превосходительство. Однако, как на мое вторжение посмотрит генерал?
– Генерал сейчас еще на Кубани, а пойдем мы с вами к моей тетке, у которой я живу. Тетка же посмотрит только моими глазами.
– А разрешите узнать: какого они цвета? – сказал Рогов, удивленный несколько своей храбростью (очень уж остро пылали апрельские звезды).
– Темно-карие, как у шевченковской Катерыны. Удовлетворительно?
Лихо – как ему показалось – вольноопределяющийся щелкнул шпорами.
– Весьма. Но еще один вопрос…– Он подошел, уже менее лихо, к соседней скамье. – Еще вопрос: как вы отрекомендуете вашим родным столь неожиданного гостя? Одного обычая тут, пожалуй, будет мало?
Вставая, незнакомка попала в полосу света. Под белой шляпой приветливо улыбнулось хорошенькое розовое лицо.
– Очень просто: как своего жениха. Я давно шутя уверяла тетку, что у меня есть жених. Уж ради одной оригинальности таких разговен – вы, конечно, согласитесь. Домишко наш близко, два шага.
Девушка неторопливо пошла по скрипящим раковинам. Рогов следовал за ней, все еще не придя в себя в достаточной мере.
– Как все-таки это странно… – говорил впереди звонко-лукавый голос.– В церкви было душно, я вышла подышать морем. И вдруг – земляк, да еще бездомный. Да еще, оказывается, – мой жених, ха-ха… Вольноопределяющийся, шагайте быстрей. Заутреня скоро кончится. Хоть вы и наш будущий родственник, но все же неловко заставлять себя ждать.
Пройдя сквер, площадь с каким-то грузным памятником, пройдя огромную, темную теперь, витрину с маленькими флажками на карте перекопского фронта, неожиданная невеста Рогова вошла в подъезд небольшого, с плоской крышей дома. Дикий виноград покрывал его зеленой муфтой. Окна были освещены. («Тетка уже дома»… – подумал неожиданный жених.)
В передней, заставленной чемоданами, корзинами и мешками с мукой, вошедших встретила маленькая, круглая женщина с черной бородавкой на левой щеке. От нее вкусно несло куличами и гиацинтами.
Девушка громко поцеловала бородавку.
– Тетичка, вот и я. Помнишь, я говорила тебе о своем женихе. Вы все не верили с дядей. Так вот вам, полюбуйтесь – мой суженый. Ему негде разговеться. Не выгонишь?
Круглая женщина ответила почти басом:
– Уж ты без глупостей не можешь. Милости просим, конечно. Чем богаты, тем и рады. Вешалка вот здесь, за зеркалом. Вы какого полка?
– Ахтырского гусарского.
Бородавка комично запрыгала.
– Вот оно что-о-о! Недаром Наталка («Значит, мою невесту зовут Натальей»… – подумал Рогов) все о гусарах болтала. Драгуны, говорит, пакость, уланы, говорит, тоже, а гусары…
– Ей-богу же, тетичка, я этого не говорила, – сказала, краснея, Наталка, входя в столовую. Взглядом знатока Рогов бегло осмотрел пасхальный стол и остался им доволен. Несмотря
на беженские дни, тетя с бородавкой и пышных кулечей напекла, и молочного поросенка артистически подрумянила, и пасху сырную изюмом изукрасила. Недавним детством, родными краями повеяло от малороссийской колбасы, польских баб.
Из-за куличей показалась лысая, румяная, как поросенок, голова с падающими вниз казацкими усами. Усы зашевелились, проскрипел надтреснутый, добродушный говорок: