Когда мне было восемнадцать лет
И я увидел мир его полотен —
С тех пор в искусстве я не беззаботен
И душу мне пронзает жесткий свет.
И я гляжу, как мальчик, вновь и вновь
На этих красок и раздумий пятна —
И половина их мне непонятна,
Как непонятна старая любовь.
Но и тогда, обрушив на меня
Своих могучих замыслов лавину,
Он разве знал, что я наполовину
Их не пойму до нынешнего дня?
Так вот, когда одну из половин —
Я это знаю — создал добрый гений,
Каков же будет смысл моих суждений
О той, второй? Что я решу один?
Нет, я не варвар! Я не посягну
На то, что мне пока еще неясно, —
И если половина мне прекрасна.
Пусть буду я и у второй в плену.
Не тогда ли в музее — навеки и сразу,
В зимний полдень морозный и синий,
Нас пронзило отцовское мужество красок,
Материнская сдержанность линий.
Не тогда ль нас твое полотно полонило —
Благодарных за каждую малость:
Мы видали, как вечная женственность мир
Из мужского ребра создавалась.
Но не думали мы про библейские ребра,
Просто нас — до плиты до могильной —
Научил ты, что сила становится доброй
И что нежность становится сильной.
Читатель мой! Ты снова обнаружен,
Как истинный ценитель. Мы должны
Пойти вдвоем, взглянуть на «Нищий ужин
На руки мужа и глаза жены.
И ты поймешь — сын трудового класса,
Что старую клеенку на столе
Сжимают руки самого Пикассо,
Натруженные в страшном ремесле.
Нет времени, чтоб жить обидой
И обсуждать житье-бытье.
Вся жизнь его была корридой,
Весь мир — свидетелем ее.
Честолюбивое изгнанье
Не прерывало вечный бой
Под солнцем трех его Испании
И той — единственной, одной.
И сквозь слепящее столетье
Он на быка гладит в упор
Никем и никогда на свете
Не побежденный матадор.
В разноцветном лесу, в воскресенье,
Молодежь разжигает костер,
И неведомо ей опасенье,
Что безумный художник — хитер.
Только старость почувствует это,
И уже не обмануты мы
Бурным праздником красок и света
Этим пиром во время чумы.
Как эти злые краски хороши:
Там боль и гнев лежат у изголовья,
И проступает — сквозь болезнь души
Улыбка плотоядного здоровья.
Уж если говорить о переводах,
Которым отдал я немало лет,
То этот труд — как всякий труд — не отдых,
Но я о нем не сожалею, нет!
Он был моей свободою и волей,
Моею добровольною тюрьмой,
Моим блаженством и моею болью —
Сердечной болью, а не головной.
Пытаясь современными словами
Перевести восточный старый стих,
Я как бы видел древними глазами
Тревогу современников своих.
И так я сжился с опытом столетий,
Что, глядя на почтенных стариков,
Невольно думалось: ведь это дети —
Я старше их на столько-то веков!