— Во-первых, дал бы в ухо такому военному, а во-вторых, такого военкома не может быть в природе.

— А если?

— Борис, — говорит спокойно, — ты чего? Ты последнее время какой-то странный стал. Или девки твои тебе голову заморочили, или эти поздние киносеансы измотали. Трудное дело, наверное, переводить с листа. А?

— Ты не понимаешь, — вздыхаю, — хочу уяснить смысл жизни. Хочу знать, на какие компромиссы готов идти кремень Жуков ради достижения благородной цели — защиты рубежей нашей Родины.

— Ни на какие, — отвечает.

Ну, можно с ним серьезно разговаривать?

Короче говоря, мой внутренний симпозиум на тему: «Правильно ли живет Борис Рогачев?» — заканчивается ничем. Вопрос остается открытым.

(Это сейчас, когда я вспоминаю те свои детские, какие же далекие годы, получил я на него исчерпывающий и горький ответ…)

Осень опасно приблизилась. Она в том году была ранней, какой-то капризной — то льет как из ведра, то солнце под белой вуалью, на бульварах прямо золотые ковры, а «в саду горит костер рябины красной, но никого не может он согреть…».

Люблю Есенина, и Блока, и, как ни странно, Некрасова, хоть он и классик. А вот Маяковского не люблю — грубиян, и стихи у него какие-то рубленые, как дрова. (Зато его Жуков любит, плебей!) А теперь у меня новое увлечение — Вертинский. И как я его раньше не знал! Да, никакие ВИА с, ним не сравнятся. «Там шумят чужие города, и чужая плещется вода…», «Матросы мне пели про остров, где цветет голубой тюльпан…», «На солнечном пляже в июле…» Замечательно! Это отец откуда-то приволок пластинки, сам он их не слушает и вообще ничего в них не понимает. Натали, когда я зазвал ее к себе (в отсутствие предков, при них она у меня не бывает — психологическая несовместимость), Вертинского не одобрила. «Нытик. К тому же старомодный». — Таков приговор. А вот Лейка оценила, по-моему, даже слезу пустила, когда слушала «Прощальный ужин». Вспомнила наши вечера в Мисхоре. Но прощаться я с ней отнюдь не собираюсь, о чем сообщаю ей. Она говорит с хорошо отрепетированной тоской:

— Не утешай, я ведь все понимаю…

Следует традиционный сеанс томного нытья с соответствующим вставным эпизодом утешения. И мы идем ужинать (отнюдь не прощально), но не в приморский ресторан, как Вертинский, а по зову маман на кухню. (Ленку мои тоже сначала встретили в штыки, но потом привыкли и теперь вообще считают ее иммунным препаратом против других, посягающих на их дитя коварных искусительниц.)

Когда мы ужинаем, говорит одна мама. Лена молчит намертво, она на мамину волну не умеет настраиваться, а я молчу потому, что заранее знаю, что мама скажет, что я бы на это возразил и что она возразила бы на мое возраженье. Тема материнского монолога: смысл бытия (в ее понимании). Съев ужин и запив мамиными сентенциями, возвращаемся в мою комнату, доказываем друг другу свою любовь и беседуем о возвышенных материях (в посильных для Ленки масштабах). Потом я провожаю ее домой — самая неприятная сторона в отношениях с женщинами.

А на следующий день иду с великой болельщицей тенниса Натали на матч СССР — Чехословакия, воровато оглядываясь, не увидит ли нас где-нибудь в метро или на улице Ленка. До чего же мне это надоело! Как я понимаю преступников и шпионов из моих детективных романов, им всюду чудится слежка.

Наконец лето добралось до сентября.

Первого, вымыв шею и одевшись со вкусом, но скромно (нечего гусей дразнить, надо осмотреться), направляю свои стопы в институт и, переступив его порог, переступаю порог нового этапа моей жизни (не переводчиком мне быть, а писателем!).

Приближается пора встать под знамена и моему лучшему и, как я все больше убеждаюсь, единственному другу Андрюшке Жукову. Мне будет его не хватать. Но отпуска-то у них есть? А потом почта и телефон у нас в стране все-таки работают. Так что связи терять не будем.

Я дарю Жукову свою красивую фотографию, цветную, снятую солнечным днем в Крыму на фоне пальм, моря и чаек, на фоне моей мечты. На обратной стороне делаю потрясающую надпись: «Друзей не могут разделить годы, их могут разделять только версты» (не помню, откуда взял), и приписываю: «Борис Рогачев на солнечной стороне».

Какое время было, какое счастливое время, золотая пора нашего детства! Почему она проходит, почему нельзя навсегда остаться в ней?..

Солнце, море, белые чайки… Не чайки сейчас у меня перед глазами, а темный лес, болото, какие-то черные птицы, хрипло-зловеще кричащие, черные птицы в сером тумане…

Этот серый туман редеет, но за ним нет дня, за ним темные бетонные стены, низкий потолок, безнадежность…

Глава III

ШЕРЕМЕТЬЕВО-2

Какое-то время продолжаю витать в белом тумане. В напряжении. В напряжении, потому что пытаюсь поймать белую птицу. Быструю, ловкую, стройную. Она все время в движении. Я лежу неподвижно, а мне кажется, что стремительно кручусь и верчусь в погоне за этой птицей, хватаю ее, но в последнее мгновенье она выскальзывает из рук и улетает в белую глубину, чтобы через секунду возникнуть снова. Я весь мокрый от усилий, тяжело дышу, а птица все ускользает от меня.

Чьи-то невесомые прохладные руки вытирают мне лоб, поправляют подушку, гладят голову. Птица растворяется в тумане. Становится покойно, тихо. Ухожу мыслями в прошлое. Нет, не ухожу, наоборот, возвращаюсь к нему. Сейчас прошлое для меня — реальность, а настоящее — сон…

Я ожидал тогда призыва с каким-то тревожным, но радостным чувством. С тревожным — понятно, все новое, неизвестное всегда немного настораживает. С радостным — тоже понятно: хотел этой доли, готовился, мечтал о ней. Мы, призывники, в те дни были частыми гостями военкомата. Нас, собирали, рассказывали о будущей службе. Разные то были встречи. С иных уходили разочарованными. Отбубнит какой-то тип параграфы уставов, скрывая зевоту, «начертит к общих чертах», что нас ждет, или по бумажке «вспомнит» эпизоды Отечественной войны. И мы зеваем, смотрим на часы.

Но порой приходил ветеран — с виду невзрачный, серый пиджачок сидит кое-как, помятый, рост невелик, усы пожелтели, правда, колодок хватает, но каких-то темноватых, не следит за ними небось.

Начинает говорить — ничего особенного, негромко, порой коряво, с паузами, ударения не те… Мы же все только десятилетку кончили, шибко образованные, кое-кто прячет улыбку ироническую, шепчемся.

И сами не замечаем, как смолкает шепот, гаснут улыбки, как сидим завороженные.

И не старичок перед нами в куцем пиджачишке, а лихой разведчик в зеленой каске и маскхалате. Из тихого не очень искусного рассказа вырастают такие боевые дела, такие отчаянные эпизоды, что дух захватывает. И завидуем мальчишеской завистью ветерану, что такое он повидал, что вот так воевал, что уничтожал врагов, знал и огонь, и дым, и кровь, и смерть товарищей. А был-то еще моложе нас.

Одна такая встреча перекрывала десяток казенных.

Впрочем, были встречи и с офицерами другого рода. Молодыми, элегантными, современными майорами и подполковниками с академическими «поплавками». Те рассказывали о современной войне, о войне будущей, если она случится. Приводили примеры, интересные разные цифры, говорили о «возможном противнике». Тоже заслушивались. Конечно, о сегодняшних вооруженных силах, о водородных бомбах и лазерах мы читали, видели кинохронику, смотрели телевизор. Я — особенно. И все же в точных деловых рассказах этих специалистов представала такая картина современного оружия и войны, что аж дух захватывало. Ничего ведь не останется!

Потом, расходясь, обсуждали услышанное.

— Ишь, америкашки, им волю дай, они б давно всех нас похоронили, — качал головой один, — ночи не спят, новое оружие изобретают — мало им атомного, всякие газы, яды, бактерии…

Другой предлагает радикальное решение:

— Я б, коль от меня зависело, пока нового не изобрели, скинул бы им на голову сотню бомбочек, водородных, и все дела.

— А они нам… — подмигивает третий.

Второй возражает:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: