Смотрю, мой наставник насторожился, я его уже изучил. Глядит на пассажира изучающе, переспрашивает фамилию, паспорт прямо рентгеновским взглядом пронзает. Потом вызывает старшего, чего-то шепчет. Обсуждают, зовут подполковника, опять шепчутся. Подполковник выходит к пассажиру и о чем-то его спрашивает. Тот облегченно вздыхает, смеется, объясняет, подполковник тоже смеется. Все в порядке. «Молодец, Прохоренко, — подполковник говорит, — благодарю за службу». И тут вдруг пассажир тоже встревает: «Побольше б мне таких читателей, товарищ старший сержант. Спасибо вам».
Что за история? За что благодарит?
А потом все выяснилось. Пассажир тот, оказывается, писатель! Автор повести в «Пограничнике». И фото, которое было в журнале, то же, что и в паспорте. Так что вы думаете, сверхбдительный мой наставник вспомнил-таки ту фотографию в журнале, сравнил с той, что в паспорте — лицо одно, а фамилия другая! Понятно, что заволновался, начальство на консультацию вызвал. Оказалось, все очень просто — в паспорте фамилия, а в журнале литературный псевдоним. Только и всего. Это у писателей бывает — Горький ведь тоже был Пешков. Но я лично моего наставника зауважал вдвойне. Ну, бдительность, понятно, бдительность у пограничника — профессия или, если хотите, вторая натура (если не первая). Но память-то какова! Через год припомнить малюсенькую фотографию. Да еще в журнале она какая-то стертая — я не поленился, разыскал тот журнал годичной давности. И задумался — сам-то смог бы так?
Подполковник доволен — вон, мол, какие у него бдительные воины. Прохоренко скромничает, но тоже доволен — проявил. Я доволен, что у меня такой наставник. Но уж кто совсем в восторге — так это писатель. Надо же! Как его запомнили, значит, какая у него замечательная повесть. Написал письмо главному редактору «Пограничника», начальнику погранвойск, нашему начальнику ОКПП. Прохоренко прислал книгу — повесть к тому времени отдельной книгой вышла. Одно его только, наверное, огорчило, что на обратном пути не задержали — видно, контролер литературой не увлекается.
Служба службой, но и личная жизнь у меня имелась. И если в первом случае все обстояло прекрасно, то во втором — хуже некуда.
Больно вспомнить…
Мне казалось, что все ясно — есть Зойка, отслужу действительную, поступлю в училище и в первый же год, ну ладно, на второй, третий женюсь. А потом стану офицером, и начнем мы с моей Зойкой колесить по границам и заставам, пока седым и заслуженным генералом не обоснуюсь где-нибудь надолго. Как дед с бабкой, как отец с мамой.
Но оказывается, все не так просто в жизни. Я не Борька Рогачев, у которого столько девок, что ему любой турецкий султан может позавидовать. Спокойный я в этом смысле, мот Зойку встретил и радуюсь. Так нет, судьба, видно, решила мне отомстить — влюбился! Ну может, не влюбился — увлекся.
Дело было так.
Здесь, в Шереметьеве, много красивых девушек — и стюардессы, и таможенные инспектора, да и у нас в КПП девчата служат. Словом, красоток хватает. Ну и что? Мало ли на свете красивых девушек. У меня есть моя Зойка, а больше мне никто не нужен. Оказалось, не так. Оказалось все сложней. Весна подоспела. От Зойки оторвался, а тут… Слоном, оправданий можно много набрать.
Девушку звали Лена. Она работала диспетчером или еще кем-то. Странно, но все их чины и посты, аэрофлотчиц, я, пока служил в Шереметьеве, так и не запомнил. Впрочем, мы их звали стюардессами, даже тех, кто небось и в воздух ни разу не поднимался. Красивое слово, не то что «бортпроводница» — язык сломаешь. Вот Лена-стюардесса отрывает купоны от посадочных талонов, еще чего-то возле самолетов делает при разгрузке.
Пути наши на службе пересекались. Ну посматриваем, конечно, друг на друга. Сначала просто так, потом повнимательней, потом еще внимательней.
А потом я еду в увольнение, и она оказывается в том же автобусе. И сидит рядом — автобус пустой. Так-то я обычно стою, все равно кому-то уступать место надо, а тут некому. Поворачивается она ко мне, улыбается — здорово улыбается, ямочки сразу на щеках, зубы белые-белые, как у певиц по телевизору, глаза и те улыбаются. И говорит:
— Вы ведь Жуков — герой, самопожертвователь?
Слово какое-то странное. Неслыханное. Переспрашиваю:
— Самопожертвователь? Это как понять?
— Ну как же! Кто гибель товарищей предотвратил? Закрыл телом амбразуру?
Тут я понимаю и густо краснею. Дело вот в чем.
Незадолго до того дня загружали самолет транзитным грузом. Самолет стоял на «перроне», как мы говорим, то есть на поле. Грузчики таскают ящики и коробки, мы — таможенники, пограничники, работники Аэрофлота — стоим поблизости, у каждого своя задача. Ветер. Тишина. Солнышко.
И вдруг одна из коробок падает, и в тишине тем, кто стоит рядом, мне в том числе, становится четко слышно тиканье часов — негромкое, внезапное, зловещее. Все застывают. Потом грузчик, две девушки — таможенница и стюардесса — ахают и бросаются бежать, остальные как завороженные смотрят на коробку. А я бросаюсь к ней, хватаю — тяжелая, черт! — и что есть духу мчусь в поле. Не сразу соображаю почему. Просто вот такой срабатывает условный рефлекс. Но пока бегу, начинаю приходить в себя. Раз затикал механизм при падении, значит, взрывной — есть такие системы, от небольшого даже удара включаются. Надо учесть и чей груз, из какой страны, и в какую шел, и фирму, и национальность самолета. Короче, все это в долю секунды, автоматически прокрутилось в мозгу, как в компьютере, и выдало результат: может произойти взрыв, рядом люди, самолет, надо отнести коробку как можно дальше. Пока я все это уже на трезвую голову сообразил, смотрю — метров пятьдесят, наверное, отмахал в чисто поле. Задыхаюсь, пот глаза застилает, иду медленно. Наш лейтенант меня догоняет, приказывает:
— Поставь коробку, отойди!
Я ставлю коробку, и тут она неожиданно раскрывается, — растряс я ее, — и на землю вываливаются будильники, целая партия. Один почему-то заработал, завод, что ли, временно заблокировался…
Лейтенант вытирает пот со лба, смотрит на меня, улыбается и говорит:
— Ну даешь, Жуков! — и начинает хохотать. Все громче и громче.
Я тоже хохочу. (По-моему, излишне громко.) Подбегают другие, все смеются, шутят, хлопают меня по плечу. Я чувствую себя дураком, а потому смеюсь еще пуще.
Но на комсомольском собрании все оборачивается по-другому. Все очень серьезно. Приходит сам начальник политотдела подполковник Рыбин. И говорит:
— Конечно, случай забавный, товарищи. И можно долго смеяться — Жуков будильник за бомбу принял, будильника испугался. Но ведь в том-то и дело, что не испугался. Боялся — верно. Но за жизнь людей, не за свою. Дело не в том, что в коробке лежало, а в том, как человек повел себя. Повел-то героически. Как настоящий пограничник. Хорошо, что ошибся. А если б нет? Что бы мы тогда говорили, как бы вспоминали? Так что, товарищи, при всей внешней комичности ситуации стоит за ней много важного: и характер советского пограничника, и воспитательная работа, в том числе и вас, комсомольцев, и традиции наши воинские. Многим здесь спасибо надо сказать.
Ребята тоже выступали. Честно. Один прямо так и сказал:
— Я б тоже побежал, только вот с коробкой ли, не знаю.
Посмеялись, погалдели. Мне жутко неловко было — ничего ведь не сделал, наоборот, упаковку нарушил, а славят, будто Матросова. Благодарность хотели объявить. И тут я не выдержал, пошел к замполиту, попросил не делать этого. Он сразу понял.
— Ладно, — говорит, — ты, наверное, прав. Доложу начальнику политотдела.
Постепенно все утряслось, но многие об этом случае у мае тут в аэропорту знали. И вот Лена тоже. И вспомнила. И, конечно, не преминула сострить. Но, посмотрев на меня, сообразила, какая будет реакция, и сразу же попыталась исправить дело.
— Это я так. Шутка. Но я вас знаю. Давно приметила. Вы тут все видные, прямо тридцать три богатыря. Но вы самый-самый. А куда едете? К невесте небось?
Короче, залила мою вспышку потоком слов. Превентивно. Пока молола всю эту ерунду, я поостыл, так что дальше разговор пошел нормальный. О том о сем. О ее работе, родителях, планах. Она, видите ли, поет в самодеятельности, но ее уже куда-то приглашали. Хорошенькая, сил нет! Болтает всякую чепуху, а я не слушаю, просто смотрю на нее. Наконец выдыхается и начинает задавать вопросы — я отвечаю вполне честно. А вот про Зойку молчу, свинья. Не хватило духу.