Все в этот день необычайно ладилось у Серегина. Он написал большую информацию о роте Парамонова и о гвардейцах-минометчиках, сделал удачную подборку красноармейских писем об использовании местных предметов в обороне. Он был весел, оживлен и остроумен, что заметили даже женщины в редакции.
Едва дождавшись наступления вечера, Серегин поспешил в лес. Он настолько был уверен, что встретит Галину, что не поверил своим глазам, увидев пустую поляну. Растерянно обойдя ее кругом, он все еще ожидал, что вот сейчас Галина выйдет из-за деревьев. Но деревья и кусты были недвижны, а в вечерней тишине не слышалось ни треска, ни шороха. Серегин устало присел на камень.
На другой день он был мрачен и задумчив. И это всем бросилось в глаза, а проницательная Бэла спросила полунасмешливо-полупечально:
— Друг мой, уж не гнетет ли вас несчастная любовь?
Днем Серегин несколько раз проходил мимо заброшенного дома. Он видел старичка и юношу в майке. А Галины не было. Не было и веснушчатого паренька.
Вечер он опять провел в одиночестве на поляне, тоскуя и тревожась. Ему казалось, что, может быть, девушка никогда уже не придет на эту поляну.
Но на третий день она пришла. Серегин увидел ее, когда она сидела на камне и с аппетитом ела ягоды, доставая их из платочка. Почувствовав, как плеснулась в нем радость, Серегин понял, что эта почти незнакомая девушка стала ему неожиданно дорога. Он шагнул к ней.
— Здравствуйте, Галя! Ну и долго же вас не было!
— А вы заметили это?
— Еще бы не заметить! — воскликнул он. — Вечер-то сегодня какой чудесный!
Галина кивнула к протянула ему платочек с ягодами:
— Ешьте кизил.
Ягоды были еще не зрелые, но вкуснее их Серегин еще ничего не ел.
— Расскажите что-нибудь, — попросила его девушка после небольшого молчания.
— О чем же?
— Ну, о чем хотите. О себе…
Серегин не знал, что он может рассказать о себе. У него обыкновенная жизнь. Отец погиб в гражданскую войну, через несколько дней после освобождения Ростова, и мать — работница табачной фабрики — сама выходила и воспитала Мишу. Умерла она, когда Миша окончил десятилетку. С полгода он поработал подручным слесаря на той же фабрике, на которой его мать четверть века делала гильзы. Потом пошел работать в редакцию, найдя, что к этому у него есть призвание. Первую заметку он написал в пионерскую газету, еще когда учился в школе. Вступил в комсомол — стал писать в молодежную газету. Значительных событий в жизни было три: когда его принимали в пионеры, потом — в комсомол и самое волнующее и незабываемое — в партию. Ну, а потом война…
Девушка слушала, сидя в своей излюбленной позе — подперев подбородок кулачками.
— Расскажите, каким был Ростов, когда вы его покидали, — попросила она Серегина.
Город горел.
Редакция размещалась на втором этаже большого, пятиэтажного здания. Это временное жилье нравилось работникам редакции: оно было просторно и удобно; в свободный час можно было пойти на Дон купаться. Две недели редакция жила и работала в нем сравнительно благополучно. 16 июля Тараненко, Горбачев, Данченко и Серегин решили после сдачи номера пойти на Дон. Только они вышли на улицу, как завыла сирена — началась воздушная тревога. Они задержались и почти час простояли у здания редакции: отбоя не было, но и самолетов — тоже. Решили итти к Дону в надежде, что тем временем последует отбой. Благополучно миновали мост и уже свернули с Батайского шоссе на дорогу, ведущую к пляжу, как в воздухе послышался свист падающих бомб. Купальщики бросились на землю. Серегин лежал рядом с Тараненко и все время, пока рвались бомбы, бессознательно стискивал его плечо. Немцы явно метили в переправу, но бомбы упали далеко от нее и очень близко от купальщиков.
На другой день с утра начались непрерывные тревоги и налеты… Загорелась библиотека на углу улицы Энгельса, рушились жилые дома… Редактор приказал по тревоге всем спускаться в подвал, куда были перенесены наборные кассы, но сам оставался наверху. Бэла заявила, что редактора может взволновать только прямое попадание; к тому же, что происходит вокруг, он равнодушен.
Ночь прошла почти спокойно, но едва рассвело, завыла сирена. Чертыхаясь, невыспавшиеся сотрудники редакции поплелись в подвал, где и пытались доспать на тюках бумаги и столах. Но едва они улеглись, как раздался чудовищной силы грохот. Подвал наполнился остро пахнущим газом и пылью. Свет погас. Некоторое время оглушенные — люди не могли притти в себя. Потом в темноте началась перекличка. Выяснилось, что все невредимы. Тогда начали выбираться из подвала по лестнице, засыпанной осколками стекла и битыми кирпичами.
Думали, что бомба попала в здание редакции, но, выйдя на улицу, увидели, что в нем только выбиты стекла, а четырехэтажная гостиница, стоявшая напротив, разрушена до основания. Ночью редакция переехала в Нахичевань, в одноэтажную школу на тихой зеленой уличке. Днем, однако, выяснилось, что, удаляясь от одной переправы, редакция приблизилась к другой, которую немцы бомбили с не меньшим ожесточением. Уже не объявлялись ни тревоги, ни отбои; над городом все время висели вражеские самолеты, неумолчно грохотали зенитки, земля ежеминутно тяжело вздрагивала от разрывов. Действовал на нервы выматывающий душу вой падающих бомб. Все время казалось, что если бомба так сильно и явственно свистит, то она должна попасть в самую школу или во всяком случае рядом, хотя все бомбы рвались сравнительно далеко от школы.
До сих пор Серегин переносил бомбежки спокойно и даже с некоторой бравадой, но теперь почувствовал, что трусит. Такой вид, будто. «никаких бомбежек нет, имели, впрочем, лишь два человека: редактор и Бэла Волик. К ним можно было бы причислить и Станицына, но обостренный опасностью взор Серегина заметил, что, когда бомбы свистели особенно сильно, лоб ответственного секретаря покрывался легкой испариной. В остальном Станицын оставался таким же спокойным, рассудительным и аккуратным, как всегда. Нервный Тараненко и хмурый Данченко чаще курили. Откровенно боялась только Марья Евсеевна, которая, когда свистели бомбы, становилась в дверной проем, будто кирпичный свод над дверью мог ее защитить.
На другой день редактор получил приказ: перебазироваться в Ново-Батайск. Транспорт редакции отправили с вечера, и он занял очередь в длинном хвосте телег, грузовых и легковых машин, ожидавших переправы. Редактор поехал в политотдел, а все работники редакции налегке отправились в путь ночью — в ноль часов тридцать минут, как заметил пунктуальный Станицын.
Ночь была грозной и тревожной. Над городом висели мертвенно-белые осветительные бомбы. Над ними скрещивались голубые мечи прожекторов. Снизу поднимался красный колеблющийся туман. На небе не различалось ни одной звездочки, хотя с вечера оно было совершенно ясным. Где-то в глубинах его бездонного мрака, то удаляясь, то приближаясь, гудели, подвывая, немецкие моторы. Изредка в лучах прожекторов вспыхивал серебряный крестик самолета. Тотчас начинали торопливо бить зенитки. Казалось, что звуки их выстрелов докатывались до далеких, невидимых звезд, заканчиваясь сухим многоточием разрывов: так-так-так-так.
Чтобы избежать толчеи, Тараненко повел людей не по 1-й Советской и площади Карла Маркса, запруженным отходящими обозами и частями, а напрямик к Дону, с тем, чтобы берегом выйти к переправе. На пути были незнакомые улички; какие-то склады, которые пришлось обходить; горы шлака и штыба; железнодорожное полотно, по которому долго шли, спотыкаясь о шпалы, пока не очутились у самой переправы.
С горы по 29-й линии медленно стекала к переправе черная масса машин, людей, подвод. Разговоры, жужжание моторов, работавших на первой скорости, дыхание и топот лошадей, шарканье тысяч подошв о камни мостовой — все это сливалось в ровный, ни на секунду не умолкавший гул, к которому ухо так быстро привыкало, что переставало его замечать. На фоне этого гула то там, то здесь выплескивалась сказанная в сердцах соленая фраза, лязг металла о металл, слова команды.