— Ты будешь спать здесь, — сказал он, ласково потрепав меня по щеке, и ушел к себе, оставив меня наедине с Жанетон.
Я стоял посредине комнаты, не зная, куда мне девать руки, и не осмеливаясь ни до чего дотронуться. Но едва лишь кюре вышел за дверь, Жанетон сердито встряхнула меня и сказала:
— Ну, что ты уставился на меня? Сбрасывай скорее свои лохмотья и ложись. Да, смотри, не грязни мне здесь ничего, не вздумай плевать на пол или сморкаться в простыню, слышишь ты?
С этими словами она вышла из комнаты и заперла за собой дверь, оставив меня одного в темноте.
Я быстро скинул блузу, штаны и чулки, ощупью взобрался на широкую мягкую, как пух, постель и мгновенно потонул в ней. Мне, который всю свою жизнь спал на тощей подстилке из соломы, кишащей паразитами, эта кровать со свежевымытым благоухающим бельем казалась верхом роскоши. Я чувствовал себя в ней, как птенчик в теплом гнезде. Через минуту я уже спал, как убитый.
Мне снилось, что я летал в воздухе и прилег отдохнуть на пушистое облачко. Внезапно в эти блаженные грезы ворвался извне какой-то противный звук — не то визг свиньи, которую режут, не то скрип несмазанного, заржавелого блока, поднимающего ведро из колодца. Потом над самой моей головой оглушительно прозвенело: бум! бум! бум! Три удара колокола. Обливаясь холодным потом, я привскочил на постели. Снова раздался тот же отвратительный визг, и снова мощно загудели колокола: бум! бум! бум! Только тогда я понял, что означает этот шум, и успокоился: ведь я в церковном доме, и колокольня расположена как раз над моей головой. Это звонят к заутрене.
Едва отзвучал последний удар колокола, как послышался стук башмаков Жанетон. Дверь открылась, и старая служанка предстала передо мной в сером свете дня; она положила на кровать какой-то узел и пробурчала:
— Вставай, мальчуган, нечего валяться! Ты оденешь эти штаны, рубашку и куртку… и эту шляпу и эти башмаки, слышишь?..
Она раскладывала вещи на кровати. Я смотрел на нее, разинув рот, и не верил своим глазам. Неужели эта ослепительно-новая одежда предназначалась мне?
Я не успел выговорить и слова, как Жанетон уже повернулась на каблуках и ушла. Из-за двери она крикнула мне:
— Вставай скорее! Не заставляй господина кюре ждать!
Нет, я не заставлю господина кюре ждать себя!
Я немедленно вскочил с постели, надел белую рубашку, новые штаны, куртку, крепкие, целые чулки, красивые башмаки с пряжками и треугольную шляпу. В этом великолепном наряде я чувствовал себя стесненным в каждом движении. Осторожно ступая, чтобы не поскользнуться и не упасть на сверкающем скользком паркете, я пошел на кухню.
Господин Рандуле сидел уже за столом. Перед ним на столе дымилась чашка какого-то черного напитка. Увидев меня, добряк не мог удержаться от улыбки.
— Ого, какой ты стал нарядный! Ну, кто бы поверил, глядя на тебя, что маленький Паскале не сын состоятельного горожанина? Садись, Паскале, ты любишь вот это?
И кюре подвинул мне большую чашку напитка.
— Пей, — добавил он, — это согреет тебя.
Кроме того, он дал мне еще большой сладкий сухарь.
Я глядел на все эти яства с изумлением, не притрагиваясь к ним. Только увидев, как кюре обмакивает сухарь в жидкость, я осмелился последовать его примеру.
Только много лет спустя я узнал, что этот черный отвар был кофе.
— Ну, что же, — спросил кюре, вытирая губы, — понравился тебе завтрак?
— Да, господин кюре.
— Хочешь теперь пойти к отцу?
— Да, господин кюре.
— Тогда идем, уже пора. Застегни куртку: на дворе холодно.
Мы вышли на улицу.
Было уже совсем светло. Когда мы пересекали церковную площадь, господин Рандуле увидел на земле лужу крови.
— Ах, несчастные! — вскричал он. — Они дерутся, они готовы перегрызть друг другу горло. Дети одного народа, они едят один и тот же черствый хлеб, они скованны одной и той же цепью и страдают в одном и том же аду каторжного труда. И они не находят ничего лучшего, как проливать кровь друг друга, к выгоде своих тиранов и палачей!
Больница находилась в двух шагах от церковной площади, на улице Басс.
Дом призрения всегда открыт. Мы вошли не постучавшись. На самом верху лестницы, с левой стороны, помещалась комната для больных.
Господин Рандуле вошел первым. Сестра Люси, бывшая в это утро дежурной, отвесила ему глубокий поклон. Вдоль стен большой комнаты стояли белые кровати. Четыре из них справа от входа были заняты ранеными, за которыми ухаживали их жены и дети. В глубине комнаты, с левой стороны, я увидел мою бедную мать, склонившуюся к изголовью постели. Одним прыжком я очутился в ее объятиях. Рыдая, она прижала меня к своей груди и поцеловала. Бедняки обычно скупы на ласки, они редко целуют своих детей. Этот материнский поцелуй заставил меня как бы вновь пережить всю свою жизнь. Сердце сжалось у меня от радости.
Я склонился к постели и оросил слезами лицо моего старого отца, который взволнованно, чуть слышным голосом повторял:
— Паскале, Паскале, это ты, мой славный Паскале!..
Только поднявшись с колен и отерев слезы, я разглядел, что сделали с моим старым отцом граф Роберт и Сюрто. Лоб и щеки отца были исполосованы красными рубцами толщиной с палец. Рубцы вздулись, и на них темной коркой запеклась кровь. Левый глаз был выбит, и глазница превратилась в сплошную кровавую дыру. Отец харкал кровью — негодяи били его сапогами в грудь, топтали ему каблуками живот. Образ искалеченного старика заставил меня задрожать от бешенства, кровь хлынула мне в голову, краска негодования залила мое лицо. Я скрежетал зубами, я судорожно сжимал пальцы, готовые вцепиться в горло врагу, мне хотелось поджечь замок, отравить воду в его колодце!.. Но я был слаб, я мог только рыдать в бессильной злобе и повторять: «О, когда я вырасту большой…»
Отец пытался сдернуть с себя простыню и одеяло, в которые он был закутан.
— Зачем ты раскрываешься? — спросила мать, вновь натягивая на него одеяло.
— Я хочу тебе что-то сказать, — чуть слышно прошептал отец. — Патина, нагнись ко мне, и ты, Паскале… Я хотел бы также, чтобы и господин Рандуле слышал меня. Теперь, когда Паскале вернулся, он должен вдвоем с матерью отправиться в замок, повидать там нашего сеньора маркиза и графа Роберта… Он должен сказать им, что, как только я поправлюсь, я вымолю у них прощенье. Слышите, вы должны броситься к ногам нашего господина и молить его о милосердии к нашей семье… Мы все находимся в его власти. Ты слышишь, жена? Ты слышишь, Паскале?
Господин Рандуле прервал его:
— Нет, нет, Паскале, теперь не время для этого. Когда вы совсем оправитесь, мы потолкуем о том, как поступить. Поверьте мне, мы что-нибудь придумаем.
— О боже, боже! — воскликнул мой отец. — Но что подумают о нас наши добрые господа? А господин Роберт, уж у него-то во всяком случае следовало бы просить прощенья. Однако, если господин кюре находит, что сейчас еще не время…
— Нет, нет, говорю вам, что еще не время. Я улажу все это, будьте покойны. Паскале, вечером приходи ночевать ко мне.
— Да, господин кюре, — отвечал я, глядя на него с обожанием.
Но едва лишь кюре отошел от нас к другим раненым, я вспомнил слова отца: «Надо идти просить прощенья!»
Мне просить прощенья?!
Вся кровь снова закипела в моих жилах.
Признаюсь, отец вдруг стал гадок мне. Нет, я не послушаюсь его, ни за что! Я убегу из дому, если он попытается принудить меня…
Я недолго предавался этим тягостным размышлениям: стоны и плач женщин, ухаживающих за своими ранеными мужьями, отвлекли мое внимание.
Одному осколком бутылки разрезали щеку, так что все зубы были обнажены; другому переломили обе ноги железным бруском. У третьего на спине большая кровавая рана, ему воткнули нож по самую рукоятку. Четвертый… О, этот четвертый! Ему распороли живот лемехом от плуга. Несчастный, поддерживая руками вываливающиеся внутренности, прошел несколько шагов и почти бездыханным свалился у самого порога церкви.