Там все, что на сердце годами
Пугливо таил я от всех.

И разве не вводит нас сразу в тайную жизнь целомудренно-нежной и болезненно чуткой души поэта это восклицание:

О, дайте вечность мне, — и вечность я отдам
За равнодушие к обидам и годам.

В этих словах перед нами весь Анненский, главный нерв его поэзии. Но именно это взрослое равнодушие к обидам того, «кто постепенно жизни холод с летами вытерпеть умел», не было дано Анненскому. У него был особый дар болеть душой за все и за всех, не только за себя и за человека, но и за вещь.

«Разве, напротив, она <правда> не бесспорно прекраснее, когда она восстановляет неприкосновенность обиженному, независимо от его литературного ранга, пусть это будет существо самое ничтожное…» (Книга отражений. «Нос» Гоголя).

Ин. Анненский в своей поэзии продолжает традиции русской литературы; его внимание привлекает все обиженное и обездоленное в жизни. Ему свойственна трогательная детскость, оживление неодушевленных вещей, угадывание их тайной боли и нежность сострадания. От этого в его стихах такая особенная острота боли, воплощенной в новых неожиданных образах, которыми он обогатил русскую поэзию.

Здесь и «статуя мира», в которой поэт любит ее обиду

Особенно, когда холодный дождик сеет,
И нагота ее беспомощно белеет,

и старая шарманка, которую «знобит в закатном мленье мая», и которая «никак не смелет злых обид», и «желтых два обсевочка, распластанных в песке», — одуванчики, которым оборвали стебельки для детской игры, и обида старой куклы («обиды своей жалчей»), брошенной в водопад на Валлен-Коски для утехи туристов, и неживая нарисованная тростинка, которой хочется жить, но у которой «заморозил иней на бумаге синей все ее слезинки», и выдыхающийся детский «шар на нитке темно— алый», который содрогается и изнемогает

Между старых желтых стен,
Доживая горький плен.
…Все еще он тянет нитку
И никак не кончит пытку
В этот сумеречный день.

Равнодушие к годам было бы равносильно равнодушию к приближающейся смерти. Но смерть для Анненского «это люк в смрадную тюрьму»:

…Будь ты проклята, левкоем и фенолом
Равнодушно дышащая Дама!

Дыхание смерти чувствует Анненский во всем. О смерти говорит ему ночь, напоминая ее «всем, даже выцветшим покровом», и «Черная весна» — оттепель, тлением снегов, и любимые им цветы в хрустальной вазе, всегда сменявшиеся на письменном столе:

Мы те же, что были, мы те же,
Мы будем, мы вечны, а ты?

И перед лицом смерти чувствует Анненский одно:

Лишь Ужас в белых зеркалах
Здесь молит и поет
И с поясным поклоном Страх
Нам свечи раздает.

Примирения нет. Есть одно сознание обреченности:

А к утру кто-то нам, развеяв молча сны,
Напомнил шепотом, что мы осуждены.

и сознание одиночества:

И в сердце сознанье глубоко,
Что с ним родился только страх,
Что в мире оно одиноко,
Как старая кукла в волнах…

Гнетущий мрак обнаженной бездны с ее «страхами и мглами», мрак тютчевской ночи:

…И человек, как сирота бездомный,
Стоит теперь и немощен и гол
Лицом к лицу пред этой бездной темной.
На самого себя покинут он,
Упразднен ум и мысль осиротела,
В душе своей, как в бездне погружен,
И нет извне опоры, ни предела.

Это чувство беспомощности и беззащитности которое Тютчев испытывал перед лицом ночи, Анненскому внушалось не ночью, которая томила бредом и давала «одуряющее забвенье», а днем, «грязно-бледным», нудным и мутным днем оттепели, когда снежные покровы осквернены черными пятнами тления и грубо срываются с земли, как отнимаются от души все ее обольщения и очарования. Мучительное «пробуждение». «Кончена яркая чара», остается ничем не скрытая, не прикрашенная действительность — и от нее «страшно и пусто в груди».

Что может дать опору человеку? Вера? Любовь? Но веры у Анненского нет.

…Никто и ничей,
Утомлен самым призраком жизни,
Я любуюсь на дымы лучей
Там, в моей обманувшей отчизне.

«На самого себя покинутый» человек старается своими силами разрешить то запутанное, ускользающее и неразрешимое, что называется смыслом жизни.

Гордое одиночество («я никто и ничей»), одинокие поиски («я ощупью иду своей дорогой»), нежелание принять готовую общую веру («зачем мне рай, которым грезят все»).

Не может и любовь дать опору сердцу, потом что любовь для Анненского в корне своем страданье, неосуществимость мечты.

И осталось в эфире одно
Безнадежное пламя любви.

Любовь это тоже «мука идеала», идеала недостижимого; можно только мечтать о «лучезарном слиянье», но в действительности любовь оказывается или «роковым поединком» Тютчева, «проклятым огнем» (Анненский), который обугливает сердце, или она наполняет «одним дыханьем два паруса лодки одной», которым не дано «сгорая, коснуться друг друга». Любовь безнадежна, она только яснее доказывает человеческую разделенность и одиночество.

А жизнь — будничная, томительная, однообразная, с нудным вокзальным ожиданьем («…что-нибудь, но не это…»), невыразимым томлением, «не отмоленным грехом пережитого дня», с тем «нестерпимым однообразием», которое заставило воскликнуть Тютчева:

О, небо, если бы хоть раз
Сей пламень развился по воле,
И, не томясь, не мучась доле,
Я просиял бы — и погас!

и Анненского:

О, дай мне только миг, но в жизни, не во сне,
Чтоб мог я стать огнем или сгореть в огне!

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: