— Ну да, ты так доказывал, что несёшь не телёнка, а лосёнка, что даже забыл растолковать незнакомым тебе людям, кто ты сам!…

— А они не очень-то интересовались. Как сразу кто-то крикнул «полицай», так и привели сюда «полицаем». Но доброе дело я все-таки сделаю.

— Какое?

— Да с лосёнком этим. Его сберечь надо. Войне же не вечно быть, а лосей тут нету. Во всяком случае, покуда я тут живу, никто их не видывал. Так пускай хоть теперь разведутся.

— Ну, до развода ещё далеко, — возразил Шпакевич. — Поку-у-уда этот малый вырастет. И вырастет ли ещё? А там, может, и пары не найдёт. Сам же говоришь, раньше в ваших лесах зверей таких не бывало.

— Но вот объявились же!

— Это ещё ничего не значит, что объявились. Не все такие одержимые, как ты. Небось мужики ваши, завалив лося, по ночам не угрызаются совестью? Словом, взвалил ты на себя, Родион, заботу. Не хочу сказать, что напрасную, только совсем не ко времени. Нынче людей не всегда жалеют, а ты — зверя. Как же нам с тобой-то быть?

— Ну, теперь просто, раз мы встретились, — рассудил Чубарь. — Это до сих пор я мог раздумывать, а теперь…

— Надо тебя к командиру. Кажется, он уже вернулся.

— Откуда?

— Об этом не всякому знать.

— А-а-а, — протянул Чубарь.

Шпакевич почувствовал, как тот при этом опешил, и уточнил:

— Так у нас принято. Да и вообще… в армии.

— Хорошо, показывай своему командиру. Но сначала вели, чтобы мне отдали мою винтовку.

— Какую винтовку?

— Говорю, мою.

— А она у тебя была? Сдаётся же, тогда, в Пеклине…

— Это я забыл тебе сказать. Мне полковой комиссар винтовку дал. Лейтенант тот, в Пеклине, забрал мою, а полковой комиссар новую дал. Говорит, без винтовки ворочаться домой нельзя. Ну, а ваши вот снова сегодня обезоружили. И обрадовались.

— У кого она теперь?

— У какого-то в синей шинели.

— Ясно, — понимающе сказал Шпакевич. — У Патоли. Тут у нас такое дело… в отряд приходят новые люди, без оружия. Добываем разными путями.

— Такому типу, как ваш Патоля, вообще не стоит доверять оружия.

— Почему это?

— Злобный очень. На себе почувствовал.

— Значит, тебе все-таки досталось? Бывает. А человек он, мне кажется, ничего, этот Патоля. Может, излишне суетлив. Иной раз даже бахвалится. Когда ему, видать, и море по колено.

— Ты за него заступаешься, потому что он милиционер. Рыбак рыбака видит издалека.

— Почему ты решил, что милиционер?

— По форме вижу. Такая же, как у милиции, темно-синяя, не армейская.

— Как раз армейская, лётного состава.

— Так он что, — лётчик, ваш Патоля?

— Авиатехник.

— А я думал — церковный староста. Шпакевич весело засмеялся:

— Почему это?

— Жёлтый весь. Все равно как воск в церкви топил да свечки лил.

— Мало ли что может показаться.

— Он тоже из-за линии фронта пришёл с вами? — Нет. Тут присоединился. В окружение попал возле Сурожа.

— Возле какого? Их же два.

— Нет, их, кажется, даже больше, чёт два. Но этот поблизости, недалеко.

— Что по дороге на Унечу?

— Точно.

— А то ведь и возле Витебска есть.

— Знаю. Так вот, Патоля этот говорит, что у самого Кравченки техником служил, самолёт обихаживал.

— Хвастает.

— Да нет. Сдаётся, не хвастает. У нас тут есть один Герой Советского Союза, майор, так он тоже будто бы видел Патолю на Белынковичском аэродроме, когда туда Кравченко прилетал.

— А кто ж такой Кравченко?

— Ну, это тебе надо бы знать! Дважды Герой Советского Союза! Помнишь, Грицевец, Серов, Смушкевич. А четвёртый — Кравченко.

— И все одно, хвастает твой Патоля.

— Ладно, пускай. В конце концов, не в этом дело. Но что мы стоим тут, на юру? Давай-ка поищем себе местечко, чтоб и посидеть можно было, и глаза другим не мозолить. А то лосёнок твой небось аппетит бойцам нагоняет.

— Ну вот, и ты туда же…

— Не волнуйся, это я шучу. Но в то же время советую — глаз не спускай. Голод, брат, не тётка.

— А что, приходится голодать?

— Да нет, это я так сказал. К слову. Конечно, дело до голода не доходит. Все-таки повсюду свой народ, даром что негодяев тоже хватает. Но свои люди пропасть не дадут. И с полей колхозных покуда не все прибрано, особенно картошка выручает. Да что я тебе говорю? Походишь вот, как они, — кивнул он головой на партизанские палатки, — послоняешься по лесам да болотам, тогда и сам все поймёшь, сантименты из головы выкинешь.

— Дело не в сантиментах.

Они отошли от палатки, сели на ободранное кривое дерево, которое, наверно, было притащено сюда то ли на топливо для костра, то ли нарочно вместо скамейки. Тут, на подветренной стороне, царило затишье — и от людей, и от солнца; правда, уйдя в сторону, оно не очень-то и донимало жарой, чтобы искать от неё спасения.

Усаживаясь на новом месте, Шпакевич подивился лосёнку, тоже пришедшему следом за ними:

— Глянь-ка, малый зверь, а понимает, что к чему, льнёт как к родному. — Помолчал, поглядел на Чубаря и заговорил совсем о другом: — Значит, ты, Родион, опять дома?

— Вроде, так.

— А разве нет?

— Ну…

— Ах да! Я и забыл, что ты неженатый, не заимел своего дома. А теперь, вижу, и казённый потерял. На нелегалку перешёл?

— Похоже на это.

— А я вот все время топаю, как говорится, с востока на запад, перебираюсь из одного района в другой и думаю про себя, чтобы не сглазить, может, повезёт вот так до Припяти добраться, своих в Мозыре застать. Во сне их часто вижу.

Ещё когда они стояли на увале друг против друга, Чубарь успел окинуть взглядом Шпакевича. Кажется, особых перемен в нем не произошло. В минуты раздумий он все так же сдвигал свои выгоревшие брови, на одной из которых не зарастала знакомая проплешинка, оставшаяся от давнего, считай, ещё детского приключения. По-прежнему через плечо у него висел наган в брезентовой кобуре. И только большие тёмные глаза, которые когда-то, при первой встрече, ласково глянули па Чубаря, — да, ласково, иначе не скажешь, — казалось, затаили за это время в своей глубине беспощадность и насторожённость.

Но все тем же дрожащим тенорком говорил Шпакевич о своих—о жене и сыне, которому не было и шести. Только тогда, в августе, он не делал таких долгих остановок между словами, может, потому, что, беспокоясь о семье, он одновременно и рассказывал попутчику про неё. Сегодня же этого не требовалось, потому что Чубарь уже знал все с прошлого раза.

Наверно, Шпакевич ждал, что Чубарь посочувствует ему, поддержит беседу. Но тот, помолчав немного, вернулся к другому.

— Я не совсем понял тебя давеча, — сказал он, взглянув на Шпакевича. — Насчёт Холодилова.

— Ну, а что тут понимать? Погиб Холодилов. Я ведь уже сказал, кажется.

— А все-таки… как он погиб?

— Обыкновенно. Как на войне гибнут.

— Ну…

— Ты лучше, Родион, про себя ещё расскажи. — Так я про себя, сдаётся, уже все сказал. Ага, все. Нежелание Шпакевича — а оно было очевидным — вспоминать о смерти Холодилова вдруг встревожило Чубаря, вызвало в нем разом и недоумение, и недовольство, можно было подумать, что с их бывшим спутником случилось нечто такое, о чем теперь даже говорить не стоит. И эта тревога, а потом и раздражённое недовольство быстро нашли себе выход. Чубарь спросил:

— Вы что?… Поссорились с Холодиловым, или ещё хуже?

— С чего ты взял?

— Мнёшься, вижу. Как только я спрашивать начинаю про Холодилова, ты будто сопротивляешься. Словно от хворобы какой отмахиваешься.

— И не сопротивляюсь я, и не отмахиваюсь, — вздохнул Шпакевич. — Ну, это… Как бы тебе растолковать… Просто я уже много повидал после того других смертей. Не успеешь сойтись с человеком, а его… то пулей, то осколком ранит, а то и наповал. Словом, случилось то, что и должно было случиться. Смерть Холодилова стала для меня привычной. Её успели заслонить другие. Целая череда. И Холодилов далеко в этой череде. Война, брат, и вообще — нелёгкое это дело рассказывать, как помирал или погибал человек. Не каждому по силам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: