Роман писался за теми же самыми столами, на которых по утрам составлялись ядовитые фельетоны в «Гудок». Розовая настольная бумага, покрывавшая сдвинутые столы, была заляпана кляксами и сплошь изрисована отчаянными остряками четвертой полосы. На стене висели грозные «Сопли и вопли». Привычная атмосфера газеты окружала Ильфа и Петрова. Да и работали они над своим первым романом как фельетонисты, газетчики, для которых стало не только потребностью, но и радостью идти по горячему следу событий. В этом смысле «Двенадцать стульев» часто заменяли им газетную полосу. О многих фактах они писали «прямо в роман», с оперативностью журналистов, привыкших изо дня в день писать «прямо в номер». На страницах книги встречается множество злободневных намеков, сейчас полузабытых, а тогда легко узнававшихся первыми ее читателями. В этой злободневности заключалась, конечно, большая притягательная сила. Ведь сатира, любил повторять Писарев, хороша только в том случае, если она своевременна. Что за охота смеяться над тем, что осмеяно и уничтожено?
Начнем с того, что время действия романа обозначено точно. Клавдия Ивановна Петухова умирает в пятницу 15 апреля 1927 года. А в конце октября, дождливой октябрьской ночью, после безостановочной шестимесячной безумной погони за бриллиантами мадам Петуховой, Ипполит Матвеевич перерезает горло своему компаньону. В январе 1928 года роман уже начал печататься в «30 днях». Вряд ли судебное следствие по делу Воробьянинова, доведись ему судиться за убийство Остапа, могло бы закончиться в более короткие сроки. А сколько неожиданных сюжетных поворотов романа было непосредственно подсказано событиями тех дней — весны, лета, осени 1927 года. Одиннадцатый стул из злополучного гарнитура мадам Петуховой поглощала крымская земля, и читателям это не казалось фантастикой, потому что у всех еще были свежи в памяти подробности большого крымского землетрясения, случившегося в сентябре. Легковерным васюкинским любителям шахмат, не менее чем красноречие голодного Остапа, кружили голову и разжигали честолюбивые мечты воспоминания о международном шахматном турнире в Москве. Много материала перекочевало на страницы «Двенадцати стульев» из журналов и газет. Этот источник постоянно питал творчество Ильфа и Петрова. У Ильфа давно была заведена специальная зеленая тетрадь. Сюда он заносил всевозможные исторические анекдоты, вклеивал судебные заметки, хронику происшествий, фельетоны, рабкоровские сигналы, курьезные объявления (например, из ульяновской газеты: «Гордость СССР! Бич Европы и Америки! Мировая молниеносная картина — гигант «Броненосец «Потемкин»). Впрочем, во время работы над романом многое попадало на его страницы, даже минуя зеленую тетрадь. Такая, скажем, смешная подробность, как использование кружек Эсмарха в качестве музыкальных инструментов, оказывается, не выдумана. В июле 1927 года в журнале «30 дней» под заголовком «Одесская операция» можно было прочитать буквально следующее. При одесском Доме врача организован самодеятельный джаз-оркестр в составе 40 человек. Он исполняет популярные фокстроты на жанетовских шприцах, стетоскопах, кружках Эсмарха и т. д. В романе Ильфа и Петрова для кружек Эсмарха тотчас нашлось место в оркестре эксцентрического театра Колумба, зло осмеянного сатириками за формализм[6].
Действительно, некоторым спектаклям тех лет недоставало только кружек Эсмарха в оркестре. Все остальное сильно смахивало на представление «Женитьбы» в театре Колумба. Вспомним хотя бы Московский театр Пролеткульта. В начале 20-х годов С. М. Эйзенштейн, тогда совсем молодой режиссер, еще не снявший свой «Броненосец», развивал на страницах журнала «Леф» план постановки комедии Островского «На всякого мудреца довольно простоты» как «монтажа сильно действующих аттракционов»: «фарсовая сцена (укладывание в ящик жены и трех мужей — битье горшков об крышку); бой на эспадронах (мотив вражды); акт на наклонной проволоке (проход с манежа на балкон над головами зрителей,— мотив «Отъезд в Россию»); залп под местами для зрителей, как финальный аккорд» и т. д.
В таком духе Эйзенштейн и осуществил свою постановку. Через большой зал морозовского особняка на Остоженке, где ныне помещается Академия художеств, а когда-то давал спектакли театр Пролеткульта, был протянут стальной трос. В цилиндре и во фраке, балансируя оранжевым зонтиком, по тросу скользил Гр. Александров, будущий постановщик кинофильмов «Веселые ребята», «Цирк», «Встреча на Эльбе». Верхом на верблюде, взятом напрокат в зоопарке, в зал въезжала актриса Ю. Глизер (в театре Колумба на верблюде появлялся друг Подколесина Кочкарев). Актриса В. Янукова с лихим «voila» взбиралась на «мачту смерти» — «перш», торчавший из-за пояса генерала Крутицкого — А. Антонова (в фильме «Броненосец «Потемкин» Антонов сыграл матроса Вакулинчука). Были и другие эксцентрические выходки в таком же роде.
Чем не театр Колумба? Даже, пожалуй, почище!
Сам Эйзенштейн через много лет вспоминал об этих «безумных спектаклях» с улыбкой, но в то же время гордясь самоотверженностью «целой оравы молодых энтузиастов», которые с ним работали. Да и как можно было не оценить энтузиазм Януковой, исполнительницы роли Мамаевой. Всякий раз, когда госпожа Мамаева бесстрашно карабкалась на высоту балкона, постановщик «Мудреца», зажмурив глаза и заткнув уши, бегал по подвалам морозовского особняка, стараясь не думать о том, что происходит сейчас наверху. (Архив С. М. Эйзенштейна.)
Другой пример наудачу.
В 1927 году «Смехач» выводил на свежую воду довольно известного поэта, который умудрился сварганить стихи на одну и ту же тему для журналов «Печатник», «Медицинский работник», «Пролетарий связи» и «Голос кожевника», так что знаменитый автор «Гаврилиады» мог перекочевать в роман из ранее написанной юморески Петрова «Всеобъемлющий зайчик» и одновременно из свежего номера сатирического журнала. У великолепного Никифора Ляписа оказался очень широкий и очень конкретный адрес. Продолжая сравнения, можно добавить, что описание редакционного дня в газете «Станок» сильно смахивало на рабочий день в редакции «Гудка», что мрачные комнаты-пеналы общежития имени монаха Бертольда Шварца как две капли воды напоминали жилище Ильфа, где лежал матрац на четырех кирпичах и красовался одинокий стул. Авессалом Изнуренков написан с М. А. Глушкова, человека, который в своей жизни не сочинил ни одного фельетона, но дал сотни остроумнейших тем для фельетонов и рисунков чуть не всем московским сатирическим журналам. А слесарь-интеллигент Полесов походил на соседа Ильфа, механика. Этот механик скупал на Сухаревском рынке всевозможный металлолом и с превеликим грохотом строил у себя дома мотоцикл. А. Эрлих рассказывает, что многие лица, послужившие для персонажей «Двенадцати стульев» прототипами, были известны друзьям Ильфа и Петрова поименно. Однако открылись они перед ними во всей полноте, во всей своей обнаженной сущности лишь на страницах романов Ильфа и Петрова. Заметим в скобках, что у Остапа Бендера, о котором Эрлих почему-то пишет как об одном-единственном герое романа, целиком выдуманном, тоже были прототипы.
Кое-что в таком обращении с материалом шло от шутливости «капустников», от молодости авторов, от привычной атмосферы острословия, постоянно царившей в комнате четвертой полосы. Эту игровую стихию в ранних своих произведениях Ильф и Петров не собирались слишком строго обуздывать и призывать к послушанию. В «Двенадцати стульях» много непосредственной веселости, озорной игры, остроумных намеков, легко, впрочем, поддающихся расшифровке.
Нельзя, однако, сводить все особенности юмористической манеры Ильфа и Петрова к одной только молодости авторов, беззаботной веселости, озорной игре. Мы знаем, что при переходе Советского государства к новой экономической политике Ильф и Петров испытывали некоторую растерянность и даже страх перед нэпом. В середине 20-х годов такого рода страхи остались уже где-то позади. А в пору создания «Двенадцати стульев» над ними можно было только посмеяться. И сатирики громко смеялись, всем существом ощущая комизм, ничтожность врага, свое превосходство над ним. Их смех торжествующий, празднующий победу, бьющий сверху вниз,— это определяет тональность романа. Ни в первой книге Ильфа и Петрова, ни в последующих незачем искать отголоски трагической сатиры Щедрина или горький гоголевский смех сквозь слезы. Для этого не было оснований. Ильфу и Петрову в высшей степени была свойственна та черта, которую Белинский называл «комическим одушевлением» и которая у старых писателей часто побеждалась чувством глубокой грусти. Еще в 30-е годы один критик, характеризуя манеру Ильфа и Петрова, определял ее несколько претенциозно, но верно по сути — как «смех сквозь смех», а взрывы этого смеха назвал «взрывами бодрости». Действительно, в первом же романе Ильфа и Петрова буквально каждая страница пронизана «комическим одушевлением». Такова оригинальная особенность цвета очков, через которые они смотрели на мир.