Другим это странно: влюблен и грусть!
Помнит о смерти, как о свиданьи!
Я же знаю, что гробом беременна страсть,
Что сам я двадцатого века виденье!
Другим это ясно: влюблен — хохочи!
Как на медведя, на грусть в дреколья!
Как страус, уткнувшись любимой в плечо,
Наивно мечтай об Италии.
Что такое Италия? Поголубее небо
Да немножко побольше любви.
Мне ж объятья твои прохладнее гроба,
А губы мои, как могильный червяк.
Так просто выдавить слова,
Как кровь из незасохшей раны.
Землетрясенье в голове,
Но мысли строже, чем икона.
Землетрясенье в голове.
И лавой льются ваши губы.
Вам 20 лет, и этим вы правы,
А мне всего один до гроба.
О пульс, мой кровяной набат!
Не бей тревогу, стихни! Знаю,
Как беден счастьем мой приход
И как богат расход тоскою.
О, если б жить, как все, как те,
В венце паскудных скудных будней,
И в жизненном меню найти
Себе девчонку поприглядней.
Быть в 30 лет отцом детей
И славным полководцем сплетен
И долгом, словно запятой,
Тех отделять, кто неприятен.
А в 40 лет друзьям болтать
О высшей пользе воздержанья
И мир спокойно возлюбить,
Как по таблице умноженья!
И встретить смерть под 50,
Когда вся жизнь, как хата с краю.
Как беден счастьем мой приход.
И как богат расход тоскою.
Мне завещал угрюмый рок
Жизнь сделать половодьем ночи
И знать, что Дант — мой ученик
С его любовью к Беатриче!
Лежать сугроб. Сидеть заборы.
Вскочить в огне твое окно.
И пусть я лишь шарманщик старый,
Шарманкой, сердце, пой во мне.
Полночь молчать. Хрипеть минуты.
Вдрызг пьяная тоска визжать.
Ты будь мой только подвиг сотый,
Который мне до звезд воспеть.
Лишь вправься в медальон окошка
И всё, что в сто пудов во мне,
Что тяжело поднять букашке,
Так незначительно слону.
Ах, губы лишь края у раны;
Их кличкой бережу твоей.
Не мне ль московская Верона
Была обещана тобой?!
Зов об окно дробится пеной
И снегом упадает вниз.
Слеза, тянись вожжой соленой,
Вожжой упущенной из глаз.
Тобой пуст медальон окошка,
Сугроб так низок до окна,
И муравью поднять так тяжко,
Что незначительно слону.
Нет! Этот вечер лишний, как другой!
Тоска, как нянька, спать меня уложит,
И взглядом распечатанный трамвай
Небрежный профиль твой не обнаружит.
Испытывай железом и огнем,
Но не пытай предсказанной разлукой.
Уже не долго мне таскать по дням
За пазухой согревшиеся строки.
Собаке можно подавиться костью,
Поэт ли давится ломтем любви,
Во имя слов: Восторг! — Любовь! и —
Счастье! — Забыв иные худшие слова.
Да, ты вольна в июль велеть морозу,
А в декабре жасминами блеснуть!
Всё, что дала, вольна отнять ты сразу,
Но по частям не властна отнимать!
За вечер кашля, ночь слезопролитий,
За этот стыд еще не знанных мук
По мрачной территории проклятий
Скакал, как конь без седока, язык.
Впервые полюс человечьей скуки
Я — капитан страстей — открыл сквозь крик,
И пусть на нем колышат эти строки
В честь уходящей, как победный флаг!
Усами ветра мне лицо щекочет,
А я это отдал ресницам твоим.
Если кто-то тоже плачет,
Неизвестный! — давай вдвоем.
Я лежу совсем оглушенный
Кирпичом твоих тяжелых губ.
Если б знать: под какою машиной? —
Я наверное бы погиб.
Мне игрушечны годы ада,
Может, даже привыкну к чертям;
Кто ожог твоих глаз изведал,
Что пылание сковород тем?!
И не страшно из преисподней
Тянуться до неба глазком!
Это может быть даже отрадней,
Чем видеть тебя с другим.
Глупый ветер, зачем ты щекочешь?!
Так труднее еще может быть!
Неизвестный! Напрасно ты плачешь!
Ты не смеешь, как я, страдать!
О том, как я люблю, знают
Ящик, бумага, перо,
Каждый пёс, который жалеет,
Встретив меня у ворот на заре.
А о том, как ты мучишь, знают
Табуны гонялых слёз
И тот, что под утро краснеет, —
От плевков умывальный таз.