Эти горные краски заката
Над белой повязкой.
Этот маленький город, зажатый
В подковке кавказской.
Этот княжеский парк, освещенный
До самых нагорий.
Уцелевшие чудом колонны
В садах санаторий.
Этот облик, спокойный и жуткий,
Разрушенных зданий.
Этот смех, эти грубые шутки
Вечерних гуляний.
Листьев липы на плитах обкома
Подвижные пятна, —
Как все это понятно, знакомо
И невероятно.
Те же горные краски заката
Сверкали когда-то.
Падал, двигаясь, отсвет пожара
На площадь базара.
Вот ракета взвилась и упала
В районе вокзала.
Низкой пыли волна пробежала,
Арба провизжала.
И по улицам этим, прижатым
К кизиловым скатам,
Шел я шагом не то виноватым,
Не то вороватым.
Но в душе никого не боялся,
Над смертью смеялся,
И в душе моей был в те мгновенья
Восторг вдохновенья,
И такое предчувствие счастья,
Свобода такая,
Что душа разрывалась на части,
Ликуя, сгорая…
Вот сидит пехотинец
На почетной скамейке в кунацкой.
Молодой кабардинец
Возвратился со службы солдатской.
Просяную лепешку
Он в густую приправу макает,
Обо всем понемножку
Он в семейном кругу вспоминает.
На дворе, у сапетки,
Мать готовит цыпленка в сметане.
Дом построили предки, —
Есть об этом немало преданий.
На стене, где кремневка —
Память битвы за вольность Кавказа,
Где желтеет циновка,
Что нужна старику для намаза, —
Карта, вроде плаката:
План столичного города Вены…
День дошел до заката, —
Не погас разговор откровенный,
Разговор задушевный, —
Из чужих здесь одни лишь соседи,
И Чегем многогневный
Принимает участье в беседе.
Он течет у порога,
Как сказителя-старца поэма.
Звуки властного рога
В этом резком теченье Чегема!
Равнодушный, бесслезный,
Чуждый скорби и чуждый веселья,
Вечер тихо и грозно,
Как хозяин, вступает в ущелье.
Писанье читает сапожник
В серебряных круглых очках.
А был он когда-то безбожник,
Служил в краснозвездных войсках.
Знакомый станичник, хорунжий,
Деникинец был им пленен.
За это геройство на Сунже
Буденным он был оценен.
Домой он вернулся с заслугой,
С отрезанной напрочь ногой.
На станции встречен супругой,
Поплыл он в простор золотой.
Душистое зыблилось жито,
Шумела земля во хмелю.
Листочек, росою промытый,
К сухому прилип костылю.
В такое бы время — на жатву,
Дневать, ночевать на току,
А взялся за шило и дратву —
Спасибо, старался в полку.
Стучит молоточек по коже,
Всю четверть столетья стучит,
Душа только, Боже мой, Боже,
Всю четверть столетья молчит.
Сквозь кашель и душный, и нудный,
Сквозь кашель всю ночь напролет,
Рассказывать скучно и трудно,
Замолкнет, едва лишь начнет.
Старуха ничем не утешит,
Смеется блудливым смешком
И жирные волосы чешет
Беззубым стальным гребешком.
Шуршит за страницей страница,
Лучина давно не нужна.
Давно рассветает станица,
Давно уже в поле жена.
Он вышел. Ногою босою
Почувствовал: дышит земля.
Листочек, промытый росою,
Пристал — и упал с костыля.
О если бы назло удушью
Всей грудью прохладу вдохнуть,
В свою же заглохшую душу
Хотя бы на миг заглянуть.
О если бы, пусть задыхаясь,
Сказать этой ранней порой,
Что в жизни прекрасен лишь хаос,
И в нем-то и ясность и строй.
Мы оставили хутор Веселый,
Потеряли печать при погрузке,
А туда уж вошли новоселы,
И команда велась не по-русски.
Мы поставили столик под вишней,
Застучал "ремингтон" запыленный…
— Ну, сегодня помог нам всевышний, —
Усмехнувшись, сказал батальонный.
А инструктор Никита Иваныч
Все смотрел, сдвинув светлые брови,
На блестевший, как лезвие, Маныч
И еще не остывший от крови.
Как поймет он, покинутый верой,
Что страшнее: потеря печати,
Или рокот воды красно-серой,
Или эхо немецких проклятий?
Столько нажито горечи за ночь,
Что ж сулит ему холод рассвета,
И воинственно блещущий Маныч,
И цветение раннего лета?
Искривил он язвительно губы,
Светит взгляд разумением ясным…
Нет, черты эти вовсе не грубы,
Страх лицо его сделал прекрасным!
Ах, инструктор Никита Ромашко,
Если б дожил и видел ты это, —
Как мне душно, и жутко, и тяжко
В сладком воздухе раннего лета!
Я не слышу немецких орудий,
Чужеземной не слышу я речи,
Но грозят мне те самые люди,
Что отвергли закон человечий.
Тупо жду рокового я срока,
Только дума одна неотвязна:
Страх свой должен я спрятать глубоко,
И улыбка моя безобразна.