Когда нас друг от друга отнесло?
Не в мае ли?
Мы, загрустив, стояли…
Светило ль солнце в этот день?
Едва ли.
Была метель. Пустынно и бело.
С тех пор мне месяц май — одно число.
А вот еще другое вспоминаю:
под пулями я маюсь и бреду
на ледяном ветру.
Иду в бреду,
и кровь течет…
Когда? В каком году?
Да говорят, что это было в мае!
Зато письмо твое передадут.
Иду. Читаю. Снег летит и ветер.
Что — снег?
Да нет — цветы в веселом свете.
Какой январь, когда сады цветут?!
А это в мае?
Лыжи завизжали
в тяжелую хрустящую пургу.
Все в майские костюмы наряжались,
все в белом
на сверкающем снегу,
Бежали и стреляли на бегу,
Сбегали к Дону
в снеговой пыли,
и в воду — раз!
Плывем,
руками машем…
Вода ли это? Ледяная каша!
Цимлянскую отбили на заре.
Когда был май вот этот?
В январе!
Зима ли, лето —
что нам время года?
Война!
Зимою, летом — не гляди.
Когда зовут — в атаку выходи!
Смешно спросить:
какая там погода?
Я маем только радость называю.
Мой май —
шагнул на запад по земле,
мой май —
письмо на узеньком столе.
А мой январь —
разлука наша в мае.
Мы дожили до майской красоты.
До Первомая нашего святого!
Теперь видать, что снег, а что цветы,
где ты,
в январь ли, в май ли входишь ты,
как выглядишь теперь ты в платье новом.
Свершилось это.
И теперь, как встарь,
май будет в мае,
в январе — январь.
1945
Госпиталь.
Всё в белом.
Стены пахнут сыроватым мелом.
Запеленав нас туго в одеяла
и подтрунив над тем, как мы малы,
нагнувшись, воду по полу гоняла
сестра.
А мы глядели на полы.
И нам в глаза влетала синева,
вода, полы…
Кружилась голова.
Слова кружились:
«Друг, какое нынче?
Суббота?
Вот, не вижу двадцать дней…»
Пол голубой в воде, а воздух дымчат.
«Послушай, друг…» —
И всё о ней, о ней…
Несли обед.
Их с ложек всех кормили.
А я уже сидел спиной к стене,
и капли щей на одеяле стыли.
Завидует танкист ослепший мне
и говорит
про то, как двадцать дней
не видит. И —
о ней, о ней, о ней…
«А вот сестра,
ты письма продиктуй ей!»
— «Она не сможет, друг,
тут сложность есть».
— «Какая сложность? Ты о ней не думай…»
— «Вот ты бы взялся!»
— «Я?»
— «Ведь руки есть?!»
— «Я не смогу!»
— «Ты сможешь!»
— «Слов не знаю!»
— «Я дам слова!»
— «Я не любил…»
— «Люби!
Я научу тебя, припоминая…»
Я взял перо.
А он сказал: «Родная!»
Я записал.
Он: «Думай, что убит…»
«Живу», — я написал.
Он: «Ждать не надо…»
А я, у правды всей на поводу,
водил пером: «Дождись, моя награда…»
Он: «Не вернусь…»
А я: «Приду! Приду!»
Шли письма от нее. Он пел и плакал,
письмо держал у просветленных глаз.
Теперь меня просила вся палата:
«Пиши!»
Их мог обидеть мой отказ.
«Пиши!»
— «Но ты же сам сумеешь, левой!»
— «Пиши!»
— «Но ты же видишь сам?!»
— «Пиши!..»
Всё в белом.
Стены пахнут сыроватым мелом.
Где это всё? Ни звука. Ни души.
Друзья, где вы?..
Светает у причала.
Вот мой сосед дежурит у руля.
Всё в памяти переберу сначала.
Друзей моих ведет ко мне земля.
Один мотор заводит на заставе,
другой с утра пускает жернова.
А я?
А я молчать уже не вправе.
Порученные мне горят слова.
«Пиши! — диктуют мне они.
Сквозная
летит строка.
— Пиши о нас! Труби!..»
— «Я не смогу!»
— «Ты сможешь!»
— «Слов не знаю…»
— «Я дам слова!
Ты только жизнь люби!»
1947