На синее ясное небо,
на чистое небо
глаза поднимаю,—
и солнце и небо — всё к маю.
Что грустно так? — не понимаю.
Не грустно.
Торжественно грустно,
приподнято и грустно.
Нет,
словом одним не дано очертить это чувство.
Хожу по Тбилиси,
в Боржоми —
по горным отрогам,
иду по весне,
навстречу всё новым и новым дорогам.
По солнцу, по небу хожу я,
по Грузин близкой,
увижу лозу на земле
иль слезу
на щеке материнской —
вижу вас,
узнаю,
увидав эти долы и горы.
В глазах молодых незнакомцев
узнаю ваши взоры,
в стройных походках и в жестах,
в напоре стремительной речи
узнаю вас.
Не раз обнимал
острокрылые плечи.
И в зависти к этим черным бровям,
к этим черным ресницам
я узнаю —
это юность!
Не знал, что она повторится.
Я узнаю вас:
за руки взявшись,
идут яркоглазые дети.
Слышу —
Родина-мать на Мтацминде
вздыхает о вас на рассвете.
В памятнике арагвийцам
над вечной Курой
узнаю ваши лица,
вы это, да, узнаю,
это вы — арагвийцы.
Я вас нахожу во всем, что увижу,
в большом или малом,
товарищи,
братья
по жарким боям,
по морозным привалам.
Дано мне запомнить вас:
рядом мы
в зное и в стуже.
Какие мы все молодые!
Мы вместе,
мы тут же.
Лопата к лопате,
котелок к котелку,
автомат к автомату.
Треугольники писем из Грузии
вы мне читали, как брату,
Ногами застывшими
мы в реки вошли ледяные,
обмотками нашими
забинтовали мы раны земные.
Праздников мы не видали —
нам было до них,
как до неба.
Мы видели землю
так близко,
как сайку пайкового хлеба.
Видели землю родную,
Родину-мать.
И — ни слова.
Да,
еще видели ненавистную глотку чужого.
Я запомнил, тогда, в сорок первом,
тогда, под Москвою.
В сорок втором, у Орла,
мы лежали в снегу с головою.
В сорок третьем
над Волгой вставали и шли,
и над Керчью
вставали, как волны,
навстречу смертельному смерчу.
И дальше — к Берлину,
и дальше — в Берлин — все живые,
а вас оставляли в дороге,
друзья боевые.
Я видел вас, помню,
и нежными помню и грозными.
На перекрестках дорог
вы оставались
под фанерными звездами.
Хожу я по вашей земле,
повернувшейся к маю.