* * *
– Я ли не был с тобой ласков? Ты ли не был для меня как младший брат родной? – Князь Владимир держал перед собой отрубленную голову Торопа, которую ему принесли после боя и с горечью предавался размышлениям о человеческой природе, обычному занятию людей, отягощенных властью, которым всю жизнь приходится разгадывать других и раскаиваться за ошибки и минутные слабости. – Как же я тогда не разглядел в тебе, милый, что мало тебе обещанной вотчины за верную службу и покусишься ты на великое княжение? А спросил бы ты меня, счастливо ли быть князем? Весело ли? И почему я поверил, что примешь ты христианские законы, а не станешь ослушником, которых сам же наказывал плеткой? И почему я подумал, что христианская вера, усмиряющая гордыню, будет приятна тебе, верному рачителю моих дел и замыслов? Доверился я тебе, Тороп, подумал, да не додумал, глядел, да не увидел, оттого и рассталось крепкое тело с хозяйственной головой.
Послышался шорох от сминаемой травы. Кто-то подошел и остановился, ожидая, по-видимому, когда же великий князь поднимет голову.
– Ну, чего тебе? – Владимир исподлобья посмотрел на своего сотника. Тут же вздохнул, понимая, что не заменить этому преданному мордовороту его любимого Торопа, быстрого на ум, твердого на решение.
– Вот она, скуфеть этого самозванца, – поклонился сотник и положил торопову рамку к ногам Великого князя.
– Ну так сожги ее. – Владимир отшвырнул рамку носком сапога. – И смотри не соблазнись… Других скуфетей в воровском отряде не нашли?
– Нет, княже, других не нашли.
«А то и верно, – подумал князь, – не стал бы такой человек, как Тороп, делиться властью, не допустил бы в отряде других скуфетей. Конем бы поделился, золотом бы одарил, а второй скуфети никому бы не позволил. Эх, смышленый, смышленый…»
– Много ли пленных?
– Немало, – ответствовал сотник, поднимая торопову рамку с земли, – сотен шесть. Остальные убиты. Те, что в реку бросились при отступлении, также убиты все до одного. Стрелами достали. Что прикажешь с пленными делать, князь?
Владимир немного подумал.
– С пленными… Пожалуй, вот что… Зарежьте их всех и похороните по-христиански. Не сжигайте, а похороните, закопайте в общую яму. Раз жить не захотели по законам справедливого Бога, так пускай хоть честно, как подобает, будут преданы земле.
– Шесть сотен, князь! – заволновался сотник. – Да их только продать, смотри, какая выгода! Повсюду людьми оскудение, работать некому, князь! Да мы их только закуем, клеймим, и хочешь – в волопасы, хочешь – в косари… Я бы и сам взял десятка четыре, князь!.. У меня лошади не ухожены, поля репьем поросли, а людей не хватает.
– Бабы нарожают, – равнодушно проговорил Владимир. – Ты пойми, я велю их зарезать не из-за жестокости. Просто хочу, чтоб не осталось людей, которые привыкли к Тороповой скуфети, а значит, и к самому Торопу как верховоду. Понятно, мы скуфети сжигаем, потому как противны они вере Христовой, но с памятью людской совладать не сможем, тем более что, уверен, она передается и через семя.
– И свою, главную, великокняжескую скуфеть ты тоже… в огонь? – осторожно спросил сотник.
– А как же? Или сожгу, или разломаю, придет время, конечно… Меня в Царьграде просили, чтобы ни с идолами, ни со скуфетями не медлил более и не жалел…
– Но ведь скуфеть-то твоя, княже, отклонила удар дротика, который метнул Тороп… Все видели…
– Это не скуфеть отклонила удар дротика, – с уверенностью возразил Владимир, – это христианский Бог пришел на помощь и отклонил. – С этими словами он встал, посмотрел на тонкую полоску заката, потом на небо, где уже начали проступать звезды, и вручил сотнику отрезанную голову. – На вот…, вместе со всеми закопаешь. Не дикари мы теперь, чтобы ограды человеческими головами украшать. Исполняй быстрее, что сказано! Уже темнеет.
Ни с чем не сравнимо ночное небо в южнорусской степи. В летнее цикадное время здесь мало облаков. Звезды крупные, словно монеты, а не точки, готовы по яркости поспорить с самой что ни на есть луной, вторым по значимости небесным светилом. Казалось бы, убери луну, а ведь все равно без труда распознаешь и полевую тропку, и потревоженного ворона, оставляющего свою добычу, и силуэт товарища, не путая с переодевшимся врагом.
Можно всю такую ночь пролежать на спине, пересчитывая звезды, и удивляться настойчивости Творца, а можно, как князь Владимир, обходить затухающие костры и слушать рассказы бойцов, обжаривающих тонко нарезанную конину.
Уже забросали яму, ставшую братской могилой для всех убитых, еще раньше собрали годное оружие и поснимали доспехи с тех, кому их больше не носить, и теперь, в ожидании Божьего дня, не спали только дозорные и способные к созерцанию окружающего мира.
Все это время Владимир думал, когда же ему расставаться с главной княжеской скуфетью. Пришло ли время? И последняя ли это скуфеть?
Да, конечно, бойцы простят ему ношение скуфети еще долго, очень долго. Но как же он будет укреплять в них христианскую веру, и не только в них, а укреплять повсеместно, и при этом носить языческую рамку на поясе? Противоречие. Хуже того – прямой обман. «Нет, надо что-нибудь одно, – размышлял Владимир, – а что именно, уже выбрано».
Да, конечно, можно припрятать эту рамку и владеть ею тайно. Но тогда какой же будет прок от великокняжеской скуфети, если не показывать ее никому? На то она и скуфеть, чтобы все могли на нее смотреть. Опять же, если хранить ее тайно от посторонних глаз, то все одно – Бога гневить. Он-то все видит, и от Него скуфеть не скроешь. А если дать такое объяснение для самого себя и для других… что сохранил скуфеть только ради красоты ее орнаментов… Тогда те же греки скажут: давай-ка мы изготовим тебе треугольник или круг, а на нем повторим нужные тебе орнаменты и краски, чтобы ты позабавился, а рамочку, дорогой князь, все равно уничтожь, потому как она противна для христианской веры. «А на что мне треугольник или круг с орнаментами? – ухмыльнулся Владимир. – Все равно через них верное слово не дойдет. Все к рамочке привыкли. Теперь уж лучше так, без всего, но с красноречием, с голосом и с привлечением Христовых заповедей, с поощрениями для послушных и с наказанием для неслухов».
Так и не приняв окончательного решения, Владимир отцепил великокняжескую скуфеть от пояса и еще раз полюбовался знатной работой. «Да, хороша моя скуфеть, хороша… И ночью хороша, и днем. Даже когда на траву глядишь через скуфеть, то и трава будто светом особым отливает и плавно колышется». Держа рамку на вытянутых руках, Владимир повернулся правее и посмотрел через нее на маленькую группу воинов, не спавших возле костра. «И они теперь по-другому смотрятся, окаймленные прелестным орнаментом. Сразу как будто взбодрились. И лицами посветлели… И стати поболее… И наконечники копий блестят, несмотря на ночь». Владимир поднял рамку выше и посмотрел на звездное небо. «И луна теперь… Да что это? – Тут он вздрогнул, протер глаза и опять глянул на небо через скуфеть. – Да она как будто раздвоилась… Да нет, расчетверилась! Что это со мной? И звезды разноцветные! Что за наваждение?!» Не веря собственным глазам, Владимир так и застыл, по-прежнему удерживая рамку в вытянутых руках. С тревожным удивлением наблюдал, как луны продолжали множиться, пуская снопы света. На небе уже с десяток лун! Дикий, неестественный вой послышался откуда-то сверху, потом опустился вниз, покрывая всю степь. Вслед за воем последовал звериный рык и разноголосые отчаянные человеческие крики. Потом хлопки, словно от тысячи взлетающих ворон. В обрамлении рамочки возник седоусый человечек, вращающий огромный разноцветный блин. Седоусый смотрел князю в глаза, жестами звал к себе, а сам кусал черную грушу. Потом исчез, но сменила его грудастая баба в серьгах и сарафане. Вглядываясь в ее лицо, Владимир с ужасом догадался, что на самом деле это был размалеванный мужик. Баба-мужик покривлялась и пропала, но вместо нее появились две танцующие старухи в платочках, с худыми ногами и с мужицкими ущербными голосами, и у них были черные груши в руках, которые они кусали и все же никак не могли откусить. Потом видения стали меняться одно за другим, и так быстро, что Владимир не успевал разобрать, что происходит. Вот диковинное построение рушится, кого-то убивают, что-то горит. Затем пожары сменились нелепыми людскими фигурами, которые произносили странные заклинания «Понима-а-эшь, понима-а-эшь», – повторял здоровенный подвыпивший мужик. «Однознаечно! Однознаечно!!!» – орал коротко остриженный кто-то. Потом все это сборище тоже исчезло, но прежде поклонилось бледному, невзрачному, воблоглазому дядьке с редкими белесыми волосами. Дядька, оставшись один, о чем-то долго и непонятно говорил. Потом замолчал и уставился на Владимира, словно узрев великого князя по ту сторону рамки.