Письмо о зреющих хлебах,
О гроздьях ягод на кустах
Пришло. И почерк выдал вдруг
Дрожь материнских рук.
А за словами клевер цвел,
Светился за рекою дол,
И спела рожь из года в год,
И благ был небосвод.
Там хуторов полдневный сон,
Там чистый колокольный звон
Несет из тверди голубой
Прохладу и покой.
Лаванды горький аромат
Плывет с лугов в вечерний сад.
Там мать в воскресной тишине
Письмо писала мне.
Письмо спешило день и ночь
Без отдыха, чтоб мне помочь,
Чтоб я за простотою строк
Увидеть вечность мог.
Никто не зовет
за накрытый стол,
и гость не придет
в темнеющий дол —
во мрак под откос упадает с круч
вечерний луч.
Лишь путник, лепящийся вдоль скалы,
ищущий спуска в распадок мглы,
откуда твердь опять восстает
на небосвод,
помедлит у лагерного огня,
к утесу посох свой прислоня,
покуда ему не настанет срок
новых дорог.
Приди же, брат неведомый мой,
вечерний хлеб разделить со мной,
пока алеет в тоскливой мгле
уголь в золе.
Долго ты странствовал — что настиг?
Ты — из племени сирых сих,
что вслед за надеждой бредут по пустыне
издревле и ныне.
Горящим взором — что ищешь ты,
познавший меру ее тщеты
больше, чем тот,
кто с тоскою ждет
у своих ворот.
Твой путь уходит в пустую синь,
твой дух иссякнет среди пустынь,
где звезды глядят на обломки костей
былых гостей.
Горький отстой пересохших вод
в бреду втерев в седину бород,
они полегли у песчаных грив,
жажду избыв.
А на просторы пустынных лет
лился язвящий небесный свет,
четко рисуя издалека
гребни песка.
Что смотришь?
Нет, не таков накал
взора, что долго во тьме искал
и нашел одно — наш извечный путь:
человечью суть.
Ты одолел просторы мечты,
знойной дали и пустоты.
— А я — человеческой бездны сын,
из сих глубин.
А вокруг — обманчивая страна,
над нею власть небес не вольна,
но жив человек посреди скорбей
до смерти своей.
Чадит кострище. Густеет тьма.
Отверстым зевом бездна сама
поглощает нас.
Чего ж еще?
Поверить в восход,
что этот жар до утра доживет?
Брат мой.
Братскую руку дай.
Я верую в ночь —
человеческий край.
В переулках души,
где так далеко от фонаря до фонаря,
что номера домов неразличимы,
я долго искал,
но тщетно.
Быть может, номер, что я искал, чересчур велик,
его тут нет.
Быть может.
И вот я дошел до конца переулка,
глядя сухими глазами во мрак,
что больше не страшен.
Сзади галдят нашедшие свое —
номера, что мы все находим,
все громче гвалт в веселых домах,
где уды извергают слизь,
а дух измеряет бездны
последние
под грохот горшков и ведер
и клокот сточной воды по канаве во тьму
переулка души.
Но чудесным лоном самой жизни
тайным и сокровенным,
мне кажется сама эта улочка.
Словно возлюбленная, готовая на все,
обнаженная, раскинувшаяся на ложе
для того, кто ее пожелал.
Но с ликом, запрокинутым во мрак
под звезды
в неизреченной боли и тоске.
Мадонна, матерь,
царица небесная в звездном терновом венце,
с тобой бессонно
я останусь в этой ночи.
Кто распял тебя в этом пространстве
во имя нас всех?
Кто набросил завесу тьмы на твое лицо,
чтобы нам не было страшно?
Матерь скорбящая.
Тепло твое лоно,
Где почиет наш дух.
Тепло, словно летний луг под горячим солнцем,
и жадно все мы цепляемся за тебя.
Но что твоя нагота,
что твое сладострастное тело,
твой распахнутый срам
против ужасной наготы твоего лица,
таимого тобой
от нас!
Отдайся мне,
тому, кто так тебя жаждал!
Подари себя, такая, как есть.
Я искал твоей наготы,
словно твари пустыни ищут источник влаги.
И как в бреду, я вижу ее лицо…
Стареющий лик в бороздах и морщинах скорбей
и тягот,
желания, тоски и муки.
Но в сиянии безмерной, неизреченной печали
она улыбается мне.