Как я уже сказал, я был весьма замечательной личностью. Теперь же я ничем не примечателен. Я считаю, что жизнь непостижимо огромна и богата. Я считаю, что смерть — ничто. Я люблю все живое и презираю свою нынешнюю никчемность. Но, как ни странно, немного, по-моему, найдется людей, которые бы действительно жили. Хоть мне и претит говорить о самом себе, думаю, что могу с полным правом утверждать, что в умении жить мне не было равных.

А вот теперь я мертв.

Он умолк. Казалось, разговор был окончен.

Но тут подал голос третий. То был приземистый толстяк с маленькими глазками и выпирающим брюшком, на котором покоились его пухлые ручки. Он походил на лавочника, внешность у него была добропорядочная, хотя и довольно бесцветная. Короткие его ножки болтались в том самом подобии тьмы. Ясно было, что, если бы он сидел на стуле, они у него не доставали бы до пола. Он сказал:

Хотя я ровно ничего не понял, про что вы тут, господа хорошие, толковали, но я всей душой с вами с обоими согласен, во всем согласен.

До чего же здорово было жить. До чего же сладка и обильна была жизнь. Когда я стоял у себя за прилавком, а вокруг были мои товары, и пахло кофе и сыром, мылом и маргарином, — до чего ж прекрасна была жизнь.

Лавка моя была самая большая в городке. Уж поверьте мне, другой такой не было. Стояла она на главной улице; все покупатели шли ко мне. И обхождение с клиентом было у меня самое тонкое. В общем, лучшей лавки в нашем городке не было, можете мне поверить.

Я говорю это не потому, что хочу похвастаться, я-то был человек самый обычный. Лавочник Петтерсон — только и всего. Но я благодарю Господа, что жил на свете.

Когда пришло время умирать — ох, как мне было тяжко. Я отвернулся лицом к стене и сказал себе: все, Петтерсон, это конец. Не верил я, что там есть что-то, считал, что это конец всему. За делом мне некогда было задумываться о каких-то высоких вещах, и без того забот хватало. Да и кто я был такой! Всего-навсего лавочник Петтерсон, человек, каких тысячи. И когда, умирая, я припомнил всю свою жизнь, припомнил, как год за годом я только и делал, что отвешивал крупу и заворачивал селедку, то решил, что было бы очень странно, если б за это мне было суждено бессмертие. Я сказал себе: черт его знает, есть ли какая жизнь после смерти, мне что-то не верится. Потом я умер.

А оказалось, что есть! И я вот сижу теперь здесь. Как ни в чем не бывало. Будто я по-прежнему стою за прилавком и вешаю крупу и заворачиваю селедку. Я по-прежнему лавочник Петтерсон.

Он замолк, растроганный. Потом сказал:

Хоть мне ничего не понятно, я очень за все благодарен. Я жил. Я умер. Я все-таки живу. Я очень за все это благодарен.

Больше он ничего не сказал и сидел теперь, глубоко задумавшись.

Наступило молчание.

А разговор пошел странствовать во тьме, перекидываясь от одной группы мертвых к другой, все более и более отдаленной, поднимаясь все выше, и, описав петлю, вновь пошел вниз. Лет этак через сто, если исчислять в единицах земного времени, он вернулся к тем, с кого начался, но как бы с другой стороны. И на этот раз им уже нечего было особенно сказать.

Желчный сказал:

Как я уже упоминал, я был весьма значительной личностью. Я полагаю также, что для того, чтобы стать мертвым, то есть приобщиться к вечности, надо действительно что-то собой представлять. Надо стоять вне жизни, над жизнью в обычном смысле этого слова, а не быть у нее в подчинении. Со мной так оно и было.

Второй собеседник сказал:

Я считаю, что жизнь — это все. Я считаю, что жизнь непостижимо огромна и богата, и понять величие жизни дано лишь тому, кто сам велик. Мне это было дано. Меж тем я мертв.

А сидевший несколько в стороне, как бы отдельно от них, лавочник лишь добавил:

Я по-прежнему лавочник Петтерсон.

Все трое сидели теперь молча, думая каждый о своем, а вокруг них велись меж тем другие разговоры, всякий говорил о своей жизни, ничто другое его не интересовало. Один говорил:

Я расскажу о себе и своей жизни.

Моя мастерская, где я работал с утра до вечера, расположена была на окраине большого города, я был слесарь по замкам, это был мое единственное занятие, об этом я и хочу рассказать. Маленькая кузница, где я всегда был один, потому что не терпел рядом людей, находилась в самой глубине старого сада, где росло много деревьев и много фруктов и цветов, посаженных когда-то давным-давно уж не знаю кем. Но сад совсем одичал, у меня ведь была моя кузница, до другого мне не было дела. С утра и до поздней ночи стоял я в своей полутемной кузнице, делая замки для всех домов, в которых жили мои сограждане. Я делал их не так, как их делают обычно, я делал их не похожими друг на друга, так, что каждый новый замок отличался от всех тех, что были сделаны до него, и открыть его мог только тот, у кого был к нему ключ и кто знал, как его надо повернуть, сначала, например, повернуть в одну сторону, потом сунуть поглубже и повернуть в другую; или же я придумывал какой-то другой секрет, который раскрывал только заказчику, людей я ненавидел, я запирал их друг от друга, каждого в его одиночке. Мои замки прославились, их продавали в особом магазине, в какой-то лавке, не знаю даже, где она находилась, я не знал города, я никогда не покидал своего дома, я был занят своим делом. Всем хотелось иметь мои замки для своих домов, чтоб никто к ним не влез, и я работал с утра до поздней ночи, я стоял склонившись над своей работой, год за годом, всегда один, я делал свое дело, делал замки, и деньги у меня все копились и копились, замки были дорогие, люди, однако, покупали их, я был богат, но я не знал своего богатства, и я был беден. Я состарился, поседел, пальцы у меня за работой стали дрожать; но я был один, никто этого не видел: я стал вдумываться над своей жизнью, вспоминая себя прежнего, но продолжал все-таки работать, делая дрожащими пальцами свое дело. Я рассказываю о своей жизни.

И вот однажды утром, когда я поднял голову от работы и взглянул в мутное от пыли окно моей мастерской, я увидел в просвете между деревьями сада идущую по дороге юную девушку. Ей могло быть лет семнадцать-восемнадцать, она шла с непокрытой головой, волосы у нее были светлые и сияли на солнце, она шла и со счастливой улыбкой поглядывала по сторонам. Она явилась передо мной лишь на мгновение, мелькнула и скрылась за деревьями.

Я стоял, охваченный каким-то непонятным чувством. Я забыл про работу, стоял и смотрел в окно, но ее там уже не было. Остался образ: светлые волосы, счастливое лицо, такое юное и гладкое. Она казалась мне такой родной. Я никогда ее прежде не видел, — я вообще не видел людей. И все же мне казалось, будто это моя дочь, уж не знаю почему. Я никогда не жил вместе ни с одной женщиной. Я, несчастный старик, согбенный, с дрожащими руками, я вдруг почувствовал себя отцом этой девочки. Волосы у нее были такие солнечно-светлые, что солнце, приласкав их, медлило с ними расстаться. Я не знал, кто она такая. Я знал только, что я ее люблю. Я стоял и смотрел в окно, ее там уже не было.

Сделав над собой усилие, взялся я снова за работу. Руки дрожали сильнее обычного. Никто этого не видел, только я один. Удерживать в пальцах мелкие детали было нелегко, они так и норовили выскользнуть, но я очень старался, я очень старался, чтоб все было по-прежнему. Я с силой провел рукой по губам, чтобы унять дрожь в пальцах. Я сказал себе: вот еще — любовь! На свете нет ничего, достойного любви, ничего. И все встало на свои места, я выкинул ее из головы, я снова занимался своим делом. Но в последнее время у меня стало хуже со зрением, и я подошел и стер пыль с окна, чтоб виднее было работать: мне подумалось, не пройдет ли она обратно той же дорогой.

Прошел целый день. Я упорно работал, в тот день я сделал больше чем обычно. И только вечером, когда свет уже угасал, она появилась вновь.

Я снова ее увидел. Она шла и улыбалась, все солнце, что еще оставалось, сияло в ее волосах. Я застыл у окна и смотрел.

Когда она скрылась, я крадучись выбрался наружу. Я шел через сад, это было летом, пахло цветами, я пробирался сквозь заросли. Я вышел на дорогу, все здесь было такое чужое, незнакомое, я крадучись последовал за ней. Я вошел в город, я шел за ней на большом расстоянии, одна улица сменялась другой, я видел только ее. Она вошла в один из домов. Я остался на улице, невдалеке. Дети начали смеяться надо мной, я забыл снять фартук. Медленно побрел я назад, к себе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: