Листья мечутся между машин,
на колючем ветру коченеют.
Понимаю, как холодно им,
на глазах золотые чернеют.
Слава Богу, я снова один,
словно в этом какое-то благо!
И смотрю, как из серых глубин
тихо сыплется серая влага.
Я наутро поймаю такси,
подниму воротник от прохлады
и шоферу скажу — отвези
на погосты Великой блокады.
Потому что в одной из могил
мой отец похоронен когда-то.
Неизвестно ни места, ни даты —
устанавливать не было сил.
А недавно в рязанском селе
были праздники в честь Руставели.
Гости прибыли навеселе,
отобедали, песню запели.
Вечерело. Накрапывал дождь
на разбитую сельскую церковь,
на Оку, на есенинский дом…
И, совсем в непогоду померкнув,
любопытные бабы в платках,
зябко пряча тяжелые руки,
с удивленьем в усталых глазах
молча слушали чудные звуки…
Как смогли вы, друзья, уберечь
за полуторатысячелетье
эту древнегрузинскую речь, —
что ни время, ни пламя, ни меч
не развеяли в пепел наследье!
Что за песни! Какая судьба
донесла их до нашего края!
Репродуктор с вершины столба
что&то бодрое нес, не смолкая.
Я впадал окончательно в грусть,
на душе становилось постыло,
потому что беспечная Русь
столько песен своих позабыла!
Издал ’ и от низины пустой,
рассеченной осенней Окою,
тянет холодом и широтой
и последним движеньем к покою.
Над равниной плывут журавли,
улетают в горячие дали…
Вам спасибо, что вы сберегли,
нам спасибо, что мы растеряли.
Но зато на просторах полей,
на своей беспредельной равнине
полюбили свободу потерь
и терпенье, что пуще гордыни.