Словом, известная «социалистическая» система круговой поруки навесила над Любкиной головой пресловутый Дамоклов меч, висевший на тонкой паутинке. И Любка понимал, что ни бригадир, ни остальные семь съедаемых «свободным коммунистическим трудом» не виноваты и совсем не хотят зла. Просто не мог, физически не мог Любка выполнять каторжную норму 70 тачек в день, а потому и бригада, вся бригада не получала «приварок»: ложку пшенной каши и кусок белого хлеба в обед.

Ночью Любка не мог уснуть. Он знал, что еще несколько дней без нормы, и засудят его по-новой, прибавят срок или пошлют на Колыму — лес валить. Когда он забылся под утро в зыбком туманном рассвете, приснился ему вещий сон. Будто везет он тачку по настилу — тяжелую и коварную, вдруг тачка перевертывается и заваливает Любку песком с головой. Душно, смертно, темно под песком. И понимает Любка, что вот-вот наступит ему конец от удушья и страха. И чувствует он чью-то руку, будто разгребает эта рука песок над Любкиным лицом, и свежий утренний воздух льется ему в легкие. Поднимает он глаза, набрякшие от бессоницы и кошмара, и… Тут Любка и вправду распахнул свои голубые, не успевшие еще потерять наивность, глаза и проснулся.

— Ты чего, сон дурная видела? Головою под одеялу спряталась и орешь. — Голос принадлежал татарину-контролеру. Он смотрел на покрасневшего Любку участливо и без обычного презрения к педерастам.

— Ты, Любка, в обед подходи к ОТК — разговаривать надо!

Любка покорно кивнул и вылез из под одеяла. Рахим стоял перед нарами в уже опустевшем бараке и пристально рассматривал тощую плоть, которую Любка торопливо укутывал в серью тюремные одежды.

— А ты вправду, говорят, человек душить на пересылке? Насилничать он тебе желал?

— Да, враки это, — забормотал Любка. — Я только табуреткой железной зашиб нескольких. И нe насмерть вовсе.

— Да ты не оправдывай, я тебя уважать за это очень. В 12 приходи к ОТК.

Было около двенадцати. Тусклое солнце просеивало свои лучи сквозь дымчатую серо-голубую пелену. Любка, пыхтя и обливаясь потом, доволок тачку и опрокинул ее, добавляя несколько сантиметров к «памятнику сталинской эры». Контролер Рахим оскалился в улыбке, жмуря и без того узкие раскосые глаза.

— Идем, Лубовь, говорить буду!

— Ты, дяденька Рахим, побыстрее говори, а то ведь обед пропустим!

— Не надо обед. У нас свой обед будет!

Рахим поднялся и зашагал, ведя Любку за собой. Прошагали они всего двести-триста метров в сторону от стройки, и Любка увидел себя среди островка еще не выкорчеванных кустов и деревьев. Присев у одного из деревьев среди густой травы, Рахим бесшумно приподнял кусок кочки, заросшей черникой и оплетенной можжевельником. Покопавшись в открывшемся провале, он достал оттуда какой-то сверток. Не прошло и минуты, как Любка уже жевал мягкое, тающее во рту сало и вдыхал забытый запах свежего деревенского ржаного хлеба. Кусок сала был не более спичечного коробка, и Любка откусывал микроскопические кусочки, стараясь продлить праздник.

— Ты, Лубка, должон понимать, — рокотал поучающе Рахим, — ты теперь кто? Зэк. А главная профессий наш — уметь спрятал!

— Было бы что прятать, — усмехнулся Любка.

Он дожевал последние остатки сала и старательно собрал все крошки хлеба с ватника. Не шевелясь, смотрел он, как Рахим завертывает хлеб и сало в бумагу и прячет в свой подземный тайник.

— Ты, Лубка, молодая и не понимаешь, что есть у тебя.

Рахим протянул большую, грубую руку и погладил Любку по плечу.

— Если будешь ласковой со мной, будем все пополам: посылки я каждый месяц получать. Братья у меня много — восемь!

— Да я не против, — протянул Любка, — так ведь негде: кругом люди ходят, да менты и комиссары в бараке толкутся!

— Ты не мельтеши, Лубка! Место у меня найдется, я ведь уже пятый год вкалывать. Мент один хороший есть. Он по пятниц и сред дежурить Мы ему из посылки платить, он нас на вахте пристроит: в постеле будем, Лубка, как на воле, понимать!

— И не страшно тебе, дяденька Рахим?

— Что страшно? — удивился контролер.

— Да с ментами дело иметь! Чай они все коммунисты.

— А что он, не человеки? Менты простые, они же свои, деревенские, и голодать не хуже наш брат. В селе нет ни хуя — все совет забрал. Зарплата — маленький. Вот и торгуют они с зэками. И ты подумать, Лубка, у нас срок есть, а они — бессрочники: всю жисть в зона!

Любка и не заметил, как Рахим, медленно подвигаясь, оказался совсем вплотную. Не шевелясь Любка застыл в ожидании, запутавшись в собственных ощущениях. Впервые за полгода он почувствовал человеческую теплоту, впервые за полгода с ним разговаривали без презрения и боязни запачкаться, опозориться около «пидора». Впервые за полгода здоровая «вольная» пища ласкала его язык. И все же была во всем этом какая-то горечь и унижение. Не мог Любка это выразить словами, но понимал всем естеством, что ласки все эти — купленные, что добрый сорокалетний Рахим противен ему физически. Но так истосковалась душа и тело Любки по ласке и любви, что, не сопротивляясь, отдался он Рахиму тут же в кустах, уткнувшись головой в кочку и стараясь в можжевеловом запахе утопить тяжелый дух, исходивший от прокуренного, прокопченного рта контролера.

— Ты, Лубка, хороший, нежный, — шептал Рахим, — ты только мой жена будешь! Если кому дашь — убью! Мы, татар, ревнивый — не терпим обман.

Любка молчал и старался не дышать, чтобы не чувствовать прогорклого дыхания.

И еще было ему колко и неприятно в промежности. Натягивая серые брюки, Любка не глядя на Рахима, спросил:

— И чего у тебя вокруг хера все бритое? Мандавошки что ли заели?

Рахим добродушно рассмеялся:

— Музульман мы, понимаешь? В нашей вере все должно брить: вокруг хую и подмьшжой.

— Колко мне, дяденька Рахим!

— Ты потерпи, Лубка, — через недель пару новые волосы у меня вырастут. Я уж их не тронь — для тебе, жены моей, беречь буду.

— Ну пойдем, супруг долгожданный, — шутливо заговорил Любка, — ты бумажки расписывать, да жопу просиживать, а я — жопу надрывать, тачки эти ебаные толкать!

— Ты, Лубка, меня слушать — не будешь жопу рвать. Я тебе десяток тачек приписывать буду, так? И еще ты, как бригадир не смотрел, — положи в тачку ватник, а сверху песками, да камнями посыпай, понял?

— Ох ты, как же я не сообразил, сам-то!?

— Женщин ты, Лубка, мозга у тебя не мужская. Ты меня слушишь — жить в зоне как в раю будишь!

И потекла Любкина жизнь, словно вода в бурливом весеннем ручье. Подкрепляемый Рахимовым хлебом и салом, а иногда и копченой колбаской, он ожил, повеселел и бодро толкал полупустую тачку, выглядевшую внешне вполне легально, хотя под тонкий слой песка Любка умудрялся запихивать два ватника (свой собственный и Рахимов). К татарину и его запаху он постепенно привык и стал находить даже удовольствие в их встречах на вахте под охраной знакомого мента. В зоне, конечно, быстро узнали о Любкиной связи, но на удивление отнеслись спокойно и беззлобно.

— Ты, Любка, как ты есть контрольная полюбовница, замолви словечко за бригаду. Мы без благодарности твоего Рахима не оставим! — просил его то один, то другой бригадир.

— Я вот что тебе скажу, Коля, — ответствовал Любка, быстро освоившийся в своей роли придворной фаворитки — Ты хоть и сволочил меня и кинул на самое сквозное место в бараке, но мы люди не дешевые и зла не помним. Сколько тебе тачек надоть?

— Да сотен пять — до 110 процентов дотянуть.

— Многовато — знаешь, как оно опасно теперь с припиской?

— Да я же не задаром!

— Об задаром и речи не могет быть! Два кило копченки, три буханки белого и две пачки грузинского второго сорту!

— Ты что, сдурел? Где я тебе два кило копченки возьму?!

— Это, мил человек, не наше дело! — куражился Любка.

— Да скинь ты немного, ебена мать!

— Ты, Николай, меня не матери, я хоть и пидорас в законе, а матерных слов не употребляю!

После длительной торговли, в которой Любка находил истинное наслаждение, он, конечно, «скидывал», и ко всеобщему удовольствию: бригада получала свои 110 процентов и выходила на — N-e место, получая переходящий флажок и заветный приварок, а Любка и его повелитель Рахим, да заодно и упомянутый мент, употребляли посылочные продукты. Так прошел Любкин первый год в зоне. К Новому году на удивление всего лагеря Любку упомянули в приказе и даже пропечатали в лагерной многотиражке под рубрикой «Наши передовики». Рядом с заметкой, где говорилось, конечно, о стахановцах и стахановках, великом почине и прочем, красовалась мутноватая форография Любки, везущего огромную, с верхом насыпанную тачку, с подписью «Равняйся на впереди идущих! Стахановец зоны Петр… выполнил двухгодовую норму к 31 декабря». Под песком как всегда были ватники.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: