И снова повернулась к Сильвии. Девочка смотрела на нее, широко раскрыв глаза, словно онемев, и тут, сказала мне Ирма, впервые открылась ей тайная красота, которую обещало это изможденное, скуластое лицо.
— Ну, садишься?
А Сильвия все не находила слов и, точно по ней тоже пробежала какая-то искра, вдруг расплакалась. В тот вечер мисс Олански видела ее плачущей в первый и в последний раз.
Глава XII
— Вам случалось видеть, как ест человек, долго голодавший, случалось, Мак?
— Мы же условились: вам больше нравится Алан. А теперь Мак меня назвали.
— Господи, ну какая разница? Пробовала вас Алан называть, но не получается.
— Тогда, значит, Мак, — улыбнулся я.
— Славное у вас лицо, когда улыбаетесь.
— А голоден до смерти я сам бывал. И видел в зеркало, как ем.
— Правда бывали?
— Не раз. Так, значит, девочка просто голодала?
— Еще как. Она сначала все пыталась сдерживаться, вести себя, как полагается воспитанным девочкам, но ничего у нее не вышло. У меня булка была французская Она сначала откусила кусочек, а потом как принялась набивать рот, прожевывать не успевает. Положила я ей тунца с рисом. Она так на тарелку и набросилась. Мне есть не очень хотелось, я ей отдала почти все. Ест, глаз на меня не поднимает. И молчит, молчит. Просто ест с какой-то жуткой сосредоточенностью. Налила я ей стакан молока, она его залпом осушила — знаете, большая была бутылка, так почти ничего не осталось. И булку прикончила, и тунца. Я пошла на кухню, открыла банку тушеной фасоли — она ее тоже съела, по-моему, даже не заметила, что я на стол что-то еще поставила. Нашелся еще кекс с изюмом, знаете, такие в булочных продают, я и его порезала. Так она четыре больших куска сжевала, запивая молоком, а потом откинулась на стуле, вздохнула, и тут она мне улыбнулась. Господи, какая у нее была улыбка. Кажется, никогда прежде я ее улыбающейся не видела.
— А какая улыбка?
— Чудесная. И лицо у нее стало такое чудесное. Столько радости, столько любви ко мне.
Две вещи стали для меня несомненными: во-первых, мисс Олански не выдумала Сильвию, и это был не случайный эпизод в ее жизни, а во-вторых — это моя Сильвия. Не знаю, почему я так уверился, что моя, видимо, это как-то связано с тем, что я все яснее ее себе представлял. Мне казалось, что я уже неплохо ее знаю, до того неплохо, что могу судить: вот это она действительно могла бы сделать, а вот то — никогда. А ведь фактов у меня по-прежнему почти никаких, и ничего нового про нее я не выяснил, просто теперь для меня Сильвия начала существовать реально — во плоти, и душа ее тоже становилась мне понятнее.
Что же касается мисс Олански, рассказывала она так, что не могло возникнуть и тени сомнения в достоверности. Помнила она каждое слово, каждый жест Сильвии до того отчетливо, что просто не верилось, ведь столько лет прошло, но почему-то я принимал на веру каждую подробность. Так она и стояла у меня перед глазами, истощенная, голодная девчонка, жадно хватающая куски с тарелки. И ничуть не удивился, когда Ирма сказала мне, что оставила девочку ночевать. А как же иначе? Оказалось, она уже два дня ничего не ела. А предыдущую ночь провела, забившись в едва отапливаемый подъезд какого-то дома, сидела под лестницей и нюхала валявшиеся там в моче отбросы.
— Я ей велела в душ пойти, — добавила Ирма. — Вы ведь меня понимаете, правда, Мак?
Конечно, я понимал. Уж мне ли было не знать, что значит чистота для людей вроде Ирмы Олански, победивших дракона грязи, но лишь для того, чтобы возобновлять битву с ним снова и снова, и так всю жизнь. Но понимал я и другое: почему Сильвия так упиралась, даже пробовала улизнуть из квартиры, так что Ирме пришлось чуть не силой ее раздевать и ставить под душ. Тут я узнал от Ирмы, что все тело девочки было в синяках и кровоподтеках — желтые, лиловые пятна сплошь покрывали его.
— Мак, это были не следы порки, — сказала Ирма. — Ее избивали, беспощадно, насмерть избивали. Вот вы говорите, я про ее отца слышать не могу. Так это он ее избивал. Сказал, она, дескать, стащила у него четвертак, за это он с нее шкуру спустит, и отлупцевал до потери сознания, тогда Сильвия убежала, поклявшись, что ни за что не вернется, никогда. Потом она мне и все остальное рассказала, как отец к ней приставал и прочее, не могу повторить. Во всяком случае, не могу повторить так, как она рассказывала. Думаете, она рыдала при этом, жаловалась, себя жалела? Ничего подобного, она как кремень была, вот отчего кабан этот, ее папаша, и взбесился. С нею, Мак, можно было обо всем напрямик говорить. Она все могла вынести и не уступить, ни капельки не уступить в этой странной своей, изломанной гордости, которая больше всего меня в ней завораживала и притягивала. Понимаете?
— Понимаю, — сказал я. И действительно понимал, даже очень хорошо. С моим образом Сильвии это так согласовывалось, так точно ему соответствовало. Я слушал, как Ирма рассказывает, до чего девочка изменилась, когда после душа, чистенькая, завернулась в розовую ночную рубашку, которая доходила ей до самых пяток и еще голову спрятать можно, и мне не требовалось объяснять, почему для Ирмы это был самый чудесный, самый лучший вечер за всю ее жизнь.
Так и должно было быть. Ирма могла дать так много, и вот нашелся кто-то, кому это понадобилось, а ведь прежде никогда такого с ней не бывало. Хотя Сильвия прожила у нее почти три месяца, тот первый вечер запомнился больше всего, до сущих мелочей. Она вспомнила, о чем они с Сильвией говорили, когда та вернулась из душа. Для Сильвии все это было так внове, она никогда прежде никому не рассказывала про весь тот ужас, в каком жила, про ублюдка отца, то избивавшего ее, то пристававшего, про мать, которая глушила предсмертную боль алкоголем, про неотапливаемую — у них какая-то керосинка стояла — квартиру без горячей воды в домишке-развалюхе, про нищету, такую нищету, о какой только в книжках можно прочесть. А ведь я-то знал, что такое нищета. В Чикаго я с нею сталкивался на каждом шагу. Только все же она была какая-то другая. Отец Сильвии то работал, то нет, а когда работал, все просаживал в борделях и кабаках. А мать только стонала да жаловалась, как большинство женщин. И вот в этих-то условиях и появилась Сильвия.
Ирма Олански не пыталась объяснить то, что сама понимала лишь смутно — какая сила, какая потребность вели Сильвию. Жажда знаний понятна, когда она становится страстью, необходимостью, призванием, способом заработать на жизнь, но в тех случаях, когда это одержимость или болезнь, как часто случается у тех, кто существует в немыслимых условиях, нормальные люди перед нею теряются. Правда, Ирма мне все рассказывала так, как было.
Сильвия осталась и провела у нее без малого три месяца. Все это время посещала школу, нормально ела и была прилично одета. Ирма перешила ей кое-что из своих вещей, а утром готовила Сильвии завтрак, чтобы взять в школу. Ужинали они вместе. Ирма очень старалась, чтобы я ясно себе представил, какой была Сильвия в эту пору. Не сказать, чтобы она источала благодарность, как это обычно понимают. Трепет, извинения — ничего этого не было. Просто она старалась наперед понять и все сделать так, как бы Ирме захотелось. У нее было то, что Ирма называла «природным чувством», позволявшим ей понимать людей. В жизнь Ирмы она не вмешивалась. О деньгах не говорила никогда — ведь жила на всем готовом. Помогала Ирме по хозяйству, но подчеркивать свои старания не пыталась. И еще она училась. Словно какое-то особенное побуждение заставляло ее расспрашивать обо всем, чего она не знала прежде, будь это какое-то новое слово или выражение, какое-нибудь правило этикета, даже умение правильно обращаться с ножом и вилкой — ей было важно все.
Когда Ирма дала ей понять, что дольше Сильвии оставаться у нее нельзя, если об этом не будут поставлены в известность родители, Сильвия молча кивнула, согласившись, что надо бы послать им открытку. Ирма написала эту открытку, ответа так и не пришло. Но и полиция не проявляла к исчезновению Сильвии никакого интереса.