— А где этот ваш человек умирает, в Эль-Пасо или в Хуаресе?
— И там, и там — не знаю.
— Ну, не может же он сразу в двух местах умирать, правда, сеньор? Я серьезно вас спрашиваю. Потому что, если в Эль-Пасо, тогда позовут капеллана из полиции или в ближайшую церковь сбегают, если, конечно, не решат: пусть себе подыхает как собака. А вот в Хуаресе на такой случай есть отец Гонсалес.
— Почему именно он?
— Ха! Ну как вам объяснить? Отец Гонсалес — совсем бедный, и прихожане у него совсем бедные, и он такой добрый, не поверите. Говорят, смолоду сам сильно грешил. Разное говорят. Но в таких делах больше обращаться не к кому, он, как это по-вашему говорится? — с сочувствием подходит. Приход у него старый, очень старый, это на Чихуахуа, улица такая есть в Хуаресе. Бедный приход. Туда даже туристы никогда не заглядывают. А вот вам с отцом Гонсалесом непременно надо поговорить по этому вашему делу.
— Непременно, — согласился я.
Глава IV
Саженец дуба, который когда-то воткнули в землю и бросили, выдержал все и вымахал в несколько этажей, так что весь двор был в пестрой тени от его листьев. Лучи вечернего солнца играли на толстых ветвях. Выпирающие толстые корни навевали мысль об упорстве и мудрости. Земля под дубом была выжжена до желтизны, нигде не былиночки, и такого же горчично-желтого цвета были стены миссии. Я сидел на скамье, привалившись к спинке, и слушал доносившиеся звуки вечерней службы. Прохладно тут, так приятно расслабиться. Скамья сколочена из грубо оструганных планок, широкая, прочная скамья, которую сидящие за столько-то лет отполировали до блеска. Я провел по ней рукою — гладкая, прохладная поверхность.
Служба кончилась, священник вышел на крыльцо, прощаясь с прихожанами, — их было немного, человек десять. Старые крестьяне, все больше индейцы — мужчины, женщины, сплошь с узловатыми руками тяжко работающих людей. Каждому священник говорил что-то ласковое, подбадривающее. Он и сам был из индейцев, широкоскулый, до черноты загорелый, все лицо в мелких морщинках. На нем была длинная бесформенная ряса, не догадаешься, пятьдесят ему или все сто.
Честно говоря, к священникам, вообще к духовенству я отношусь без особой симпатии, но этот поп чем-то к себе сразу располагал — и манерой держаться, и исходившей от него добротой. Когда прихожане разошлись, он медленно двинулся ко мне и с легким испанским акцентом сказал:
— Я отец Гонсалес. Вы меня ждете?
Я встал, сказав, что действительно хотел бы с ним побеседовать, и назвал свое имя. Мы пожали друг другу руки — крепкая, мускулистая ладонь, видимо, очень сильный. Усевшись на скамью, он жестом пригласил меня сесть рядом. Минут пять мы молчали, мне хотелось, чтобы он заговорил первым.
— Вот это старое дерево, — наконец, начал он, — дуб, мистер Маклин.
— Понимаю. Замечательное дерево.
— Тут нигде больше дубы не растут. Я не к тому, что у меня какая-то там выдающаяся миссия, нет, самая обыкновенная да и старая к тому же, знавала времена получше нынешних, только давно это было. И все равно все про нее знают, потому что тут это дерево растет, а солнце разукрасит стены лучше любого умельца. Вы ведь не нашей веры, мистер Маклин, верно?
— Нет, другой.
— И вам наша вера не по душе?
— С чего вы взяли?
— Да уж видно, сэр, по тому видно, как вы себя со мною держите. Не верите вы мне. Все думаете: что это за поп мексиканский? Просто стараетесь не судить слишком строго. Я тоже стараюсь, мистер Маклин. Чем старше становлюсь, тем больше стараюсь никого не судить слишком строго.
— Простите, — сказал я. — Меньше всего хотел вас обидеть.
— Ну что вы! — старик улыбнулся; теперь, когда на его лице появилась улыбка, сразу стало видно, как он стар, сколько мудрости таится в этом широкоскулом, плоском лице индейца. — А я разве сказал, что вы меня обидели? Да ничего подобного, наоборот, мне бы, старику, проявить больше обходительности, уж вы, пожалуйста, отнеситесь снисходительно. Ведь душа с другой душой не сразу сближается, да и забываю я, что у вас на родине каждый норовит частоколом от прочих отгородиться. Я, когда с новыми людьми встречаюсь, всегда пробую понять, какая у человека душа, и знаете, мистер Маклин, мне приятно, когда сюда приходят люди из вашей страны. Все равно зачем. Ведь отсюда всего миля до границы, а на самом деле нас разделяет огромная, огромнейшая дистанция.
— Да, ваша правда, — согласился я. — Вы, наверное, все думаете, что это мне от вас потребовалось, отец Гонсалес?
— Ну, вы же сами мне скажете. Не торопитесь, службы сегодня больше не будет. Может, правда, вы сами спешите?
— Нет-нет.
— Ну и хорошо. Вы ужинали?
— Нет. Но спасибо, я не голоден.
— Разве можно так говорить, даже если к бедному в дом пришли? Голод — это ведь благо великое, обязательно нужно, чтобы человек испытывал голод, хотя бы слегка. Я живу один, но в печи у меня найдется горшок с тушеными бобами и свежей выпечки тортильи тоже найдутся, я их у булочника покупаю, вон там, напротив. И еще есть холодное пиво. Вы как, против простой мексиканской пищи ничего не имеете?
— Спасибо вам большое, я очень тронут.
Он поднялся.
— Тогда схожу за тортильями. Пойдете со мной или здесь подождать предпочитаете? За ужином и поговорим или после, если вам так больше нравится.
Мы пошли с ним по улице, свернули за угол — тут, как во всех мексиканских городках, тянулись с обеих сторон сплошные стены, ни одного окна, только двери. В одну из них мы, постучав, вошли, пересекли нищенски обставленную комнату, где не было ничего, кроме постели, стула и деревянного шкафчика, и очутились во дворе. Маленькая, согнутая годами индианка стояла на коленях перед печкой, сделанной из гнутого листа жести и камней. Жесть была раскалена тлеющими внутри углями. Увидев нас, женщина обернулась и что-то сказала по-испански священнику. Он, улыбаясь, ответил ей тоже по-испански, и она взяла из чана комок теста, скатала шарик и принялась быстро мять его пальцами — растягивала, сжимала, пока не образовалась толстая лепешка. Бросив ее на сковороду, женщина тут же взялась за следующую, демонстрируя необыкновенную быстроту и ловкость. Старик заметил мне:
— Теперь нечасто увидишь, чтобы вот так пекли тортильи. У нас, мистер Маклин, тоже машинки разные появились. Но если машинками пользоваться, вкуса никогда такого не будет, пресно выходит, грубовато. А сегодня я вас угощу настоящим мексиканским хлебом, такой у нас пекли, еще когда испанцев и в помине не было, — он чуть ли не извинялся передо мной за свою патетику, — священный это хлеб, хотя, и то правда, любой хлеб священен. Вас, наверное, удивляет, что я тортильи хлебом называю. Но, понимаете, когда-то все люди на земле пекли свой хлеб вот так, как она делает, лепешки пекли, а не батоны — да, и в Европе так было, и на Востоке, и в Африке. Так что у всех живущих на земле есть что-то общее. Хлеб насущный — самая глубокая, самая прочная связь, которая может объединить людей.
Я смотрел на него во все глаза, и что-то, видимо, было написано у меня на лице такое, что старик засомневался, всерьез ли я отношусь к его словам. Похоже, даже чуточку обиделся, словно бы он душу передо мной открывает, а я тайком над ним посмеиваюсь.
— Ну конечно, — сказал я. — Вы все правильно говорите. Я знаю, ведь я по специальности историк, древнюю историю изучал.
— А сейчас другим занимаетесь, мистер Маклин?
— Да, я частный детектив.
— Вот как? Что-то не похожи вы на частного детектива.
— Вы тоже не очень похожи на священника.
Он пожал плечами, засмеялся. Тортильи были готовы. Женщина завернула их в бумагу, отец Гонсалес расплатился. Мы пошли назад в миссию. Она представляла собой небольшое квадратное помещение из одного зала, почти никаких украшений, никогда еще я не видел так просто обставленного католического храма — алтарь, распятие, исповедальница, еще несколько необходимых для служб предметов и грубо сработанные деревянные скамьи на кирпичном полу, до блеска отполированном босыми ступнями стольких поколений крестьян. За алтарем была комнатка, занимаемая священником: койка, два стула, стол, обмазанная глиной печь, где на углях грелись бобы. Пока отец Гонсалес, достав глиняное блюдо, раскладывал тортильи, я молча осматривался. Из ящика в углу были извлечены две луковицы, которые он, покрошив, смешал с бобами, — надеюсь, вы не побрезгуете сырым луком, с бобами он очень хорош. Я его успокоил: очень люблю лук, — и он так и просиял. Радуется, как ребенок, самым простым вещам. На столе появились глиняные тарелки и стаканы. Он вышел, вернувшись с двумя бутылками пива, они, оказывается, остывали в колодце — всегда наготове, если вдруг гость забредет.