Расталкивая людей словно смывающийся с места преступления преступник, Марк опрометью бросился к мэрии и поспел чуть ли не за минуту до закрытия. Он вихрем промчался через холл, взлетел по лестнице, понесся по коридору и ворвался в отдел регистрации новорожденных. Он увидел стол, компьютер с погасшим экраном монитора, большой плакат с изображением разноцветных тропических рыб на стене и служащую, явно ведшую свой род от уроженцев Антильских островов; она как раз надевала пальто. Было без двух минут пять. Он сказал, что пришел признать и зарегистрировать своего сына и что он не уйдет отсюда, пока все документы не будут оформлены как полагается, он законы знает и чтит.
— Фамилия матери?
— Все написано вот в этих бумагах… Она только что родила…
— Замужем? Как писать: мадам или мадемуазель?
— Мадемуазель… но это там тоже написано… да и какое это имеет значение!
Пальцы служащей порхали по клавиатуре компьютера, она печатала вслепую и даже ни разу на нее не взглянула.
— Мальчик? Девочка?
— У меня сын…
— Какое имя вы дадите ребенку?
— Марк Аврелий, — сказал он с коротким злым смешком. — Его будут звать как отца… Как двух его отцов… Ну, как вам это нравится?
Он закусил губу и через мгновение выдохнул:
— Марк Аврелий… звучит как-то старомодно и с большой претензией, не так ли? Пьер — Поль — Жак — гораздо лучше и уху привычнее, да и из моды никогда не выйдет… не будем выпендриваться…
Служащая заставила Марка подписать текст заявления.
— Ну вот и все, месье. Так это вы счастливый папаша?
VIII
И в течение пяти лет эта немыслимая семейка существовала в замкнутом пространстве, томилась словно под колпаком; мы с мамой в комнатке наверху, отец с собакой — внизу. В нашей лачуге существовало как бы два домашних очага, две семьи, и взрослые были друг для друга чужаками, они постоянно были настороже, словно всегда держали пальцы на курке пистолета, с их уст всегда готовы были слететь ругательства, и каждый из них всегда только и ждал, что его вот-вот вышвырнут отсюда и придется убраться. Иногда они, правда, вдвоем ходили за продуктами на ярмарку на набережной, отец расплачивался, мама вела подсчеты. Она все вечера проводила за этим занятием, что-то множила, делила, складывала, вычитала, а по утрам Марк находил под стаканом или кружкой сухой результат ее ночных трудов: на бумаге значилась цифра его долга, уменьшавшаяся на сумму, затраченную на покупку провизии. Дело было в том, что при помощи банковских служащих она определила не только сумму ущерба за потерю затонувшей яхты, но еще и предъявила этому мошеннику, как она называла Марка, счет за моральный ущерб, а также за утрату некоторых материальных ценностей. Словом, она считала, что он ей должен сто тысяч франков. Она буквально раздавила его этой суммой. Она, правда, говорила, что хочет облегчить ему это бремя и предлагала пожениться, чтобы можно было заключить договор о совместном владении имуществом. Она утверждала, что, получив возмещение за понесенный ущерб, она вновь обретет вкус к жизни, вновь обретет «аппетит», в ней вновь проснутся инстинкты… Она говорила, что надо ждать и надеяться. Иногда по ночам Марк пытался ее разжалобить, пытался заставить сменить гнев на милость, я слышал, как под его ногами поскрипывали ступени, слышал горячечный шепот, слышал громкие, раздраженные голоса, лай собаки и грохот телевизора, включенного Марком на полную громкость после очередного провала. Иногда он не ночевал дома или приводил к себе приятелей, и они пили на кухне всю ночь напролет. Я слышал, как он говорил им: «Наверху спит моя жена. Она стоит сто тысяч франков. Меня бы очень устроило, если бы мне удалось сбагрить вам ее и выручить за нее сто тысяч. Ну как, не желаете?» Один раз я услышал звук шагов, приглушенный смех, внезапно зажегся свет. Жорж и Марк стояли в ногах кровати и смотрели на мою спящую мать. Она прижималась ко мне или прижимала меня к себе…
Вот так прошли те пять лет, когда у меня были родители, я имею в виду, были отец и мать. Но на протяжении этих пяти лет они никогда не жили в добром согласии, они только делали вид, что у них все в порядке. То были пять лет, наполненные тревогой, страхом, тоской, бессонными ночами для них, а для меня это были годы, когда у меня случались очень приятные минуты, когда я с нетерпением ждал солнечного лета. Если бы меня тогда спросили, счастлив ли я, я бы наверняка ответил, что счастлив, конечно, счастлив, ведь для меня эти годы были годами полнейшего счастья… вплоть до того вечера, когда повалил снег и когда сердце мое закрылось и замолчало. Мне тогда как раз недавно исполнилось шесть лет, в доме играла музыка, ветер проникал в комнату и шевелил занавески, ночь обещала быть бурной. Я проснулся, но еще не совсем отошел ото сна… А ведь мне тогда приснилось, что я нахожусь в доме дровосеков, которых нужда довела до того, что они вынуждены есть своих детей, чтобы не умереть с голоду… И вот у меня все смешалось в голове: мне показалось, что наш дом — это и есть тот дом из сказки, а тут еще в темноте показалась фигура Марка, он крался на цыпочках, словно неудачливый вор, проваливший «дело» и теперь вернувшийся домой в каком-то растерзанном виде. Он был очень бледен, на его черном пиджаке резко выделялись снежные хлопья. Он запер дверь на ключ, прошел через кухню к раковине и стал жадно пить воду прямо из-под крана, шумно, со вздохами и всхлипами, как пьет израненный и издыхающий дикий зверь, а я… я сидел под столом, куда я забился со страху, и смотрел на его облепленные снегом мокасины и намокшие почти до колен брюки. Кто из нас двоих испугался больше, когда наши взгляды встретились, не знаю, не знаю…
— А где мама?
— Разве она не наверху?
Ну и вопрос! Неужели он думал тогда, что сможет таким образом выкрутиться? Да скорее так можно было выдать себя с головой! Он тогда не знал, что он натворил, и не знал, на что он был способен в тот момент. Он смотрел на меня, смотрел, как я топчусь у него под ногами, а его глаза говорили нечто совсем иное, чем то, что говорили его уста. Эти глаза говорили: «Как же я дал такого маху?! Как я мог забыть об этом маленьком куске дерьма?!» Они говорили: «Что же мне с ним делать? Дать ему по башке пару раз куском черепицы с острыми краями, и ему с лихвой хватит!» На мое счастье, руки у него в тот момент были заняты: в одной руке он держал тарелку, а другой он нервно мял тряпку.
— Она обязательно должна быть наверху… само собой разумеется! Поднимайся и ложись в кровать!
Он машинально мыл тарелки и ставил их на подставку для сушки посуды. Если бы у нас была тысяча грязных тарелок, он бы все их перемыл и все бы вытер, он всю тысячу бы перебил, сохраняя все тот же дурацкий вид, не обращая внимания на то, что руки у него покраснели и онемели от холода.
— Ну, марш в кровать!
Я не двигался с места.
— Смотри у меня, если я поднимусь наверх и окажется, что она там, я тебе задам!
В конце концов мы вместе поднялись наверх, он приблизился к пустой постели, поднял одеяло, даже под подушку заглянул; потом он направился к ванне, пощупал в ней воду, заставил и меня ее пощупать, и плеск воды напомнил мне о том, как плескалась в ванне мама по вечерам, как подолгу она в ней сидела, читая книгу. Я лежал в постели и до меня доносился шорох переворачиваемых страниц, я видел, как на стене шевелилась ее тень, как она то вытягивалась, то укорачивалась; тень была странноватая, но я ничего не боялся, потому что знал, что это тень от книги и от руки моей мамы, державшей эту книгу.
— А вода-то еще теплая, — сказал Марк, усаживаясь на край ванны. Мы оба были ошеломлены, но тем не менее оба ломали какую-то комедию, стремясь избежать худшего: ужасной ссоры между сорокалетним мужчиной и его шестилетним сыном. Глядя в пространство какими-то пустыми незрячими глазами, Марк продолжал держать руку в воде и шевелил пальцами.
— Вода еще теплая, значит, она не так давно принимала ванну…