— Это брат старого Генри. Его зовут Клитом.

— Мне нравится, как ты его нарисовал. Каким усталым, каким измученным. Я знаю таких негров — я вырос среди них, и я их уважаю… Постой-ка, а это что такое? Человек, или как?

— Человек там внутри, — пояснил Сэнди. — Так табак обрабатывают инсектицидом. Надо одеться с ног до головы в плотное платье, все на себе застегнуть, надеть маску и перчатки, чтобы не обжечься. И вот эти ручные раздувальные меха — от них самая опасность. Инсектицид представляет собой зеленую пыль, и когда человек заканчивает работу, вся его одежда становится зеленой. Я попытался передать это, сделав места, куда оседает пыль, посветлее, но, мне кажется, у меня не больно-то получилось.

— Ничего удивительного, — утешил его рабби, — никто не может нарисовать пыль. — И он принялся перелистывать блокнот с большей скоростью, дошел до конца и захлопнул. — Что ж, ты не напрасно побывал в Кентукки, не правда ли, молодой человек?

— Мне там очень понравилось!

И тут мой отец, уступивший раввину свое любимое кресло и молча просидевший на протяжении всего разговора на диване, поднялся с места и произнес:

— Пойду-ка я помогу Бесс. — Но прозвучало это как «Пойду-ка я выброшусь из окна».

— Евреи Америки, — поведал нам рабби уже за ужином, — отличаются от любой другой еврейской общины во всей истории человечества. Американские евреи — полноправные участники общественной жизни в своей стране. У них больше нет нужды прятаться за стеной гетто и жить как парии, отделенные от остальных и ими за это презираемые. Евреям нужна только смелость — подобная той, что проявил ваш сын Сэнди, — в одиночку, на собственный страх и риск, отправившись на летние сельхоз-работы в Кентукки. Я убежден в том, что Сэнди и другие еврейские мальчики вроде него, участвующие в программе «С простым народом», послужат образцами не только для еврейских детей на всей территории США, но и для каждого из взрослых евреев. И так думаю не я один: так думает, на такое надеется сам президент Линдберг.

Наша встреча внезапно вступила в самую опасную фазу. Я прекрасно помнил, как отец схватился в Вашингтоне с гостиничным администратором и грубияном-полицейским, — и при упоминании имени Линдберга в его собственном доме, да еще с таким почтением, он, по-моему, должен был наброситься на Бенгельсдорфа с кулаками.

Но рабби это рабби, и отец ничего не сделал.

Моя мать и тетя Эвелин подавали на стол — три перемены горячего, а затем «мраморный» кекс прямо из духовки. «Праздничную» еду мы ели «праздничными», то есть серебряными, вилками и ложками, к тому же не где-нибудь, а в столовой, где висел наш лучший ковер, стояла лучшая мебель и на стол была положена лучшая скатерть и где мы сами садились за стол только в самых торжественных случаях. С того места за столом, которое досталось мне, видны были фотографии усопших родственников, выставленные на буфет, превратившийся таким образом в своего рода домашний алтарь. Здесь красовались оба мои дедушки, бабушка с материнской стороны, тетя с материнской стороны и двое дядей, одним из которых был дядя Джек, отец Элвина и любимый старший брат моего отца. Произнесение Бенгельсдорфом имени Линдберга повергло меня в смятение, так и не исчезнувшее до конца ужина. Конечно, рабби это рабби, но мой кузен Элвин находится на излечении в канадском госпитале в Монреале и учится ходить на искусственной ноге после того, как в схватке с Гитлером лишился собственной, — а меж тем в нашем доме, где мне обычно разрешали надевать все что угодно, кроме праздничного костюмчика, сейчас я должен был щеголять именно в нем, да вдобавок и в галстуке, чтобы произвести хорошее впечатление на раввина, который помог стать президентом личному другу Гитлера. Как же мне было не прийти в смятение, когда наша слава и наше бесчестье оказались столь неразрывно связаны? Что-то жизненно важное было уничтожено и утрачено, мы перестали быть стопроцентными американцами, какими были раньше, — и все же при свете хрустальной люстры в дорогой и приберегаемой для особых случаев обстановке мы ели приготовленное моею матерью жаркое в обществе первой знаменитости, которая соблаговолила посетить наш дом.

Словно для того чтобы смутить меня еще больше и заставить заплатить полную цену за противоречивые мысли, Бенгельсдорф ни с того ни с сего заговорил об Элвине, о котором оказался наслышан от тети Эвелин.

— Я сочувствую вашему горю. И приношу вам глубокие соболезнования. Эвелин рассказала мне, что после выписки из госпиталя ваш племянник у вас поселится. Я не сомневаюсь, что вы понимаете, в какую ярость может прийти человек, получивший такое увечье в столь раннем возрасте. От вас потребуются выдержка и терпение не только на то, чтобы вернуть его к нормальной жизни, но чтобы его для начала на такое возвращение настроить. Его история особенно трагична, потому что никто не понуждал его пересечь границу и поступить на службу в канадскую армию. Элвин Рот по праву рождения гражданин США, а США ни с кем не воюют и воевать не собираются, они не требуют от своих граждан жертвоприношений — ни собственной жизнью, ни конечностями, они не хотят потерять ни одной живой души. Кое-кому из нас пришлось изрядно постараться, чтобы в нашей стране дело обстояло именно так. Мне довелось претерпеть множество нападок со стороны еврейской общины из-за участия в предвыборной кампании Линдберга в 1940 году. Но меня поддерживало мое глубокое отвращение к войне. Достаточно ужасно хотя бы то, что юный Элвин лишился ноги, сражаясь на европейском континенте, — сражаясь на войне, никак не затрагивающей ни безопасности Америки, ни благополучия ее граждан…

И он продолжил в том же духе, более или менее повторяя то, что сам же произнес на митинге на Мэдисон-сквер-гарден в поддержку незыблемого нейтралитета США, но я уже думал только об Элвине. Значит, он приедет к нам и у нас поселится? Я испытующе посмотрел на мать. Она ведь нам об этом и словом не обмолвилась. А когда он приедет? И куда его положат спать? Разве недостаточно того, что мы больше не живем в нормальной стране, как выразилась в Вашингтоне моя мать? Потому что теперь мы будем жить и в ненормальном доме. Близкое и неотвратимое будущее показалось мне настолько ужасным, что я чуть было не закричал: «Нет! Элвин не может жить с нами! Он же одноногий!»

Я так разволновался, что пропустил тот момент, когда застолье в своей лицемерной роскоши подошло к концу и чаша терпения моего отца переполнилась. Каким-то образом ему в конце концов удалось перетянуть одеяло на себя; при всем выставленном напоказ величии Бенгельсдорфа и в полном сознании собственного ничтожества, он, постепенно накалившись, закипел, как чайник, из носика которого повалил пар, — одним словом, он закусил удила.

— Гитлер, — услышал я внезапно его голос, — это вам, раввин, не какой-нибудь заурядный диктатор. И войну этот безумец затеял не такую, какие человечество привыкло вести за последнюю тысячу лет. Такой войны на нашей планете еще не было! Он завоевал Европу. Он воюет с Россией. Ночь за ночью он бомбит Лондон — и превращает его в руины, и убивает сотни ни в чем не повинных горожан. Он самый злобный антисемит, какого когда-либо рождала мать. И тем не менее наш президент дружит с ним и верит ему на слово, когда Гитлер говорит, будто они пришли к взаимопониманию.Гитлер уже приходил к взаимопониманию с русскими — и где теперь Россия? Гитлер уже приходил к взаимопониманию с Чемберленом — и где теперь Англия? Гитлер хочет завоевать весь мир, а значит, он не пощадит и Америки. А поскольку повсюду, куда он приходит, первым делом уничтожают евреев, в урочный час, нагрянув к нам, он станет уничтожать евреев и здесь. И как тогда поступит наш президент? Защитит нас? За нас заступится? Да он и пальцем не шевельнет. Вот к какому взаимопониманию Линдберг с Гитлером пришли в Исландии, и всякий взрослый человек, который верит, будто это не так, просто-напросто сошел с ума!

Рабби Бенгельсдорф выслушал внимательно, не выказывая признаков нетерпения и словно бы соглашаясь по меньшей мере с частью отцовской аргументации. Только моему брату, судя по всему, было трудно сдерживать свои чувства, и, когда отец, говоря о Линдберге, с нескрываемым презрением назвал его нашим президентом, Сэнди, повернувшись ко мне, состроил такую гримасу, что мне стало ясно, как сильно он сошел с семейной орбиты — хотя бы потому, что, подобно большинству обыкновенных американцев, проникся полной симпатией к новой администрации. Моя мать сидела по правую руку от мужа, стиснув его кисть в своей, хотя я и не понимал, почему, — показать, как она им гордится, или, наоборот, призвать успокоиться. Что же до тети Эвелин, то она, разумеется, была на стороне раввина и слушала только его, пряча собственные чувства за маской напускного безразличия, пока сумасбродный муж ее сестры со своей смехотворной риторикой нагло атаковал выдающегося ученого, который владеет десятью языками.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: