Видимо, можно и так: просвистать и заесть,
иль, как Набоков, презрительно честь предпочесть.
Многое можно, да где уж нам дуракам.
Нам не до жиру и не по чину нам.
Нам бы попроще чего-нибудь, нам бы забыть.
Нам бы зажмурить глаза и слух затворить.
Спрятаться, скорчиться, змейкой скользнуть в траву.
Ниточкой тонкой вплестись в чужую канву.
Нам-то остатки сладки, совсем чуть-чуть.
Перебирать, копошиться и пыль смахнуть.
Мелочь, осколки, бисер, стеклянный прах.
Так вот Кощей когда-то над златом чах.
Так вот Гобсек и Плюшкин… Да нет, не так.
Так лишь алкаш сжимает в горсти трояк.
Цены другие, дурень, и деньги давно не те.
Да и ларек закрыли. Не похмелиться тебе.
Снова пьют здесь, дерутся и плачут.
Что же все-таки все это значит?
Что же это такое, Господь?
Может, так умерщвляется плоть?
Может, это соборность такая?
Или это ментальность иная?..
Проглотивши свой общий аршин,
пред Россией стоит жидовин.
Жидовин (в смысле – некто в очках)
ощущает бессмысленный страх.
Выпей, парень, поплачь, подерися,
похмелися и перекрестися,
«Я ль не свойский?» – соседей спроси,
и иди по великой Руси!
И отыщешь Царевну-лягушку,
поцелуешь в холодное брюшко,
и забудешь невесту свою,
звуки лютни и замок зубчатый,
крест прямой на сверкающих латах
и латыни гудящий размах…
Хорошо ль тебе, жид, в примаках?
Тихой ряской подернулись очи.
Отдыхай, не тревожься, сыночек!..
Спросит Хайдеггер: «Что есть Ничто?»
Ты ответишь: «Да вот же оно».
Щекою прижавшись к шинели отца —
вот так бы и жить.
Вот так бы и жить – ничему не служить,
заботы забыть, полномочья сложить,
и все попеченья навек отложить,
и глупую гордость самца.
Вот так бы и жить.
На стриженом жалком затылке своем
ладонь ощутить.
Вот так быть любимым, вот так бы любить
и знать, что простит, что всегда защитит,
что лишь понарошку ремнем он грозит,
что мы не умрем.
Что эта кровать, и ковер, и трюмо,
и это окно
незыблемы, что никому не дано
нарушить сей мир и сей шкаф платяной
подвинуть. Но мы переедем зимой.
Я знаю одно,
я знаю, что рушится все на глазах,
стропила скрипят.
Вновь релятивизмом кичится Пилат.
А стены, как в доме Нуф-Нуфа, дрожат,
и в щели ползет торжествующий ад,
хохочущий страх.
Что хочется грохнуть по стеклам в сердцах,
в истерику впасть,
что легкого легче предать и проклясть
в преддверьи конца.
И я разеваю слюнявую пасть,
чтоб вновь заглотить галилейскую снасть,
и к ризам разодранным Сына припасть
и к ризам нетленным Отца!
Прижавшись щекою, наплакаться всласть
и встать до конца.
За все, за все. Особенно за то, что
меня любили. Господи, за все!
Считай, что это тост. И с этим тостом
когда-нибудь мое житье-бытье
окончится, когда-нибудь, я знаю,
придется отвечать, когда-нибудь
отвечу я. Пока же, дорогая,
дай мне поспать, я так хочу уснуть,
обняв тебя, я так хочу, я очень
хочу, и чтоб назавтра не вставать,
а спать и спать, и чтобы утром дочка
и глупый пес залезли к нам в кровать.
Понежиться еще, побаловаться!
Какие там мучения страстей!
Позволь мне, Боже мой, еще остаться,
в числе Твоих неизбранных гостей.
Спасибо. Ничего не надо больше.
Ума б хватило и хватило б сил.
Устрой лишь так, чтоб я как можно дольше
за все, за все Тебя благодарил.