На фоне неминучей смерти
давай с тобою обниматься,
руками слабыми цепляться
на лоне глупости и смерти.
Я так продрог, малютка Герда,
средь этой вечности безмозглой,
средь этой пустоты промозглой
под ненадежной этой твердью.
Кружатся бесы, вьются черти.
Я с духом собираюсь втуне,
чтоб наконец-то плюнуть, дунуть,
отречься наконец от смерти.
На этом фоне неминучем,
на лоне Мачехи могучей
давай с тобою обниматься,
давай за что-нибудь цепляться…
Из кожи лезет вон, выходит из себя,
Главу надменную вздымая к горним сферам,
Самодовленье духа истребя,
Явясь недолгой стойкости примером,
В багрянородном облике своем
Соединив черты плода и змия,
В промежный мрак стремясь, он острием
Нацелен все ж в пространства неземные!
Сей уд строптивый – двух господ слуга:
И Богу свечка он, и черту кочерга.
Нет мочи подражать Творцу
здесь, на сырой земле.
Как страшно первому лицу
в единственном числе.
И нет почти на мне лица.
Последней буквы страх.
Как трудно начинать с конца
лепить нелепый прах.
Тварь притворяется Творцом,
материя – Отцом.
Аз есмь, но знаю – дело швах
перед Твоим Лицом.
Хорошо бы сложить стихи
исключительно из чепухи,
из совсем уж смешной ерунды,
из пустейшей словесной руды,
из пустот, из сплошных прорех,
из обмолвок счастливых тех,
что срываются с языка
у валяющих дурака —
чтоб угрюмому Хармсу назло
не разбили стихи стекло,
а, как свет или как сквозняк,
просочились бы просто так,
проскользнули б, как поздний луч
меж нависших кислотных туч,
просквозили бы и ушли,
как озон в городской пыли.
Однажды зимней ночью, возвращаясь
с какой-то вечеринки развеселой
(наверно, с дня рожденья Семы), выйдя
из перехода у метро «Коньково»,
спустившись по ступенькам заснеженным
к универсаму нашему, наткнулись
на человека мы.
В нелепой позе
лежал он на неоновом снегу.
Жена моя рвалась ему помочь,
а я брезгливо и трусливо шаг
прибавил и ее увлек с собой.
Но, выйдя с Томом через пять минут,
я все-таки вернулся. Глупый пес
при виде человека вдруг завыл,
стал пятиться и рваться с поводка.
Опасливо я подошел и понял,
пошевелив его, что это труп…
Наутро Ленке рассказали тетки
в молочной кухне, как же все случилось.
Три алкаша (два из которых братья)
весь день в предбаннике универсама
скрывались от мороза и бухали.
Перед закрытьем выставили их.
Один из братьев был уже готов.
Его-то и оставили валяться,
отправившись в соседний магазин.
Ну и забыли, видимо.
Так что
хотел бы я сказать рассказом этим?
Лишь то, что надо меру знать во всем,
что смерть и опьянение противны
(ну и страшны, конечно же, кто спорит),
но главное – противны и тупы.
Как Набоков и Байрон скитаться,
никогда никого не бояться,
и всегда надо всем насмехаться
Вот таким я хотел быть тогда.
Да и нынче хочу иногда.
Но все больше страшит меня грубость,
и все меньше смешит меня глупость
и напрасно поют поезда —
я уже не сбегу никуда.
Ибо годы прошли и столетья,
и успел навсегда присмиреть я,
и вконец я уже приручился,
наконец презирать разучился.
Бойкий критик был, видимо, прав,
старым Ленским меня обозвав.
Сказал поэт: служенье муз
не терпит брачных уз.
Но мне свобода дорога,
я музам не слуга!
Я им не только не служу,
я в черном теле их держу!
Поэтому для куражу
я так тебе скажу:
Amour, exil – конечно, гиль,
любовь, разлука – скука.
Но ты, мой друг, наоборот,
любезна мне который год,
как пастила и цуккерброд.
Вот.