– Да как ты смеешь даже ДУМАТЬ об этом?… – Отец задохнулся от крика. Его лицо побагровело, глаза сузились и смотрели как маленькие шарики из холодного, темного стекла. – Как ты смеешь даже думать о том, чтобы бросить виолончель? Скажи мне, сын мой. Скажи, с чего ты вдруг пришел к этой мысли? Скажи, кто тебя надоумил?
Дверь в кабинет резко распахнулась – то ли от сквозняка, то ли от силы звука, то ли от какого-то неосторожного движения, Вольфганг не знал. Но с искренним ужасом наблюдал он творившийся в комнате беспорядок. Бумаги, пластинки, диски и кассеты, все вперемешку валялось на земле, как будто по ним прошлось татаро-монгольское войско или кто-то обезумевший вымещал на них свою злость.
Мама стояла на середине лестницы, ее лицо было белым как мел.
– Ричард, только, пожалуйста, успокойся, – взмолилась она.
И тут до Вольфганга наконец дошло, что произошло.
– Значит, Егелин позвонил вам.
– Да, он позвонил. Конечно же, он это сделал. Он должен был сделать это еще раньше, тогда дело, быть может, не зашло бы так далеко. – Отец перешел с крика на почти беззвучный шепот, что на самом деле было еще страшнее. – Он рассказал мне, что ты не занимаешься. Что ты утверждаешь, что играешь только для того, чтобы угодить мне. Угодить мне! Неужели тебе не ясно, что я отдал все, что мог, только бы ты стал музыкантом. Благодаря мне твой невероятный музыкальный талант развивался в уединении, я защитил его от алчного, жадного до сенсаций мира, который потерял всякое представление о настоящих ценностях, который жаждет только пощекотать себе нервы, чтобы было о чем поговорить на следующей вечеринке или что показать в телевизионной передаче. Но ты не платишь мне благодарностью за то, что ты смог развивать свои способности, мы поддерживали тебя, нет, ты собираешься безжалостно растоптать все, что мы для тебя сделали. А ведь твой отец мог бы стать дирижером, а мать – певицей, если бы у них была такая возможность, как же ты можешь сомневаться в том, что у тебя есть музыкальный талант? – Из его глаз сыпались искры. – Кто тебя надоумил? Эта девочка?
По телу Вольфганга пробежал ужас, как будто кто-то проткнул его насквозь, сверху вниз, раскаленным добела копьем. Это был ужас, который лишал его дара речи, почти физическая боль.
– Свеня-то тут при чем? – прокричал он.
– Ричард, – еще раз одернула отца мать.
Отец яростно отмахнулся от них, даже не взглянув на своего сына.
– Ты никогда больше не увидишь эту девочку, – приказал он.
– Я вижу ее каждый день, – возразил Вольфганг. – Она ходит со мной в школу.
– Мне все равно. Ты больше никогда ее не увидишь. Даже если ради этого мне придется перевести тебя в другую школу!
Вольфганг хотел было возразить, но сдержался и промолчал, когда увидел выражение глаз своего отца. Доктор Ричард Ведеберг никогда не бил своего сына; сколько Вольфганг себя помнил, отец ни разу в жизни не поднял на него руки. Но теперь, прямо в эту секунду, на фоне развороченного кабинета он выглядел так, что было понятно: если дело зайдет слишком далеко, может случиться и это.
Пока же все ограничилось домашним арестом. Вольфгангу разрешалось ходить в школу и, конечно же, на занятия по музыке, но сразу после Урока, в строго определенное время, он обязан был возвращаться домой. Запрещались гости и долгие телефонные разговоры, вместо этого он обязан был играть на виолончели по четыре часа в день, и с началом весенних каникул это время увеличивалось.
Отец снова вернулся на полный рабочий день в клинику, потому в течение дня его не было дома, но в том, что касалось соблюдения всех этих предписаний, мать была так же непоколебима, если еще не строже отца. Она даже настояла, чтобы, играя на виолончели, он держал дверь открытой, что делало трюк с кассетой невозможным: когда звук не был приглушен закрытой входной дверью, разницу мог бы уловить даже непосвященный.
– Тем важнее для тебя поехать в Берлин, – уговаривала его Свеня на большой перемене, – ты хотя бы покажешь им, что не позволишь вить из себя веревки.
– Не знаю, – ответил Вольфганг. От всей этой истории ему было более чем тошно. – Мой отец убьет меня, когда я вернусь.
– Тогда не возвращайся. Ты же не хочешь, чтобы тебя убили.
– Тебе легко говорить.
С другой стороны, как могла Свеня всерьез оценить положение, в котором он оказался? Он рассказал ей только сильно смягченную версию событий, которые разыгрались в доме Ведебергов.
Вольфганг посмотрел на Марко Штайнманна, который стоял неподалеку от них со своими друзьями и изо всех сил старался сделать вид, как будто он вовсе не замечал Вольфганга и Свеню. Ему не совсем это удавалось, время от времени он не удерживался от того, чтобы не посылать в их сторону гневные взгляды. Еще один, кто, наверное, с превеликим удовольствием отправил бы его на тот свет.
Даже когда в четверг он вернулся с урока по виолончели, мать не захотела сократить положенное время занятий.
– Вплоть до ужина будешь играть, – сухо сказала она.
– А мое домашнее задание, – попытался сопротивляться Вольфганг.
– Ну вряд ли его осталось так много за два дня до каникул, – коротко ответила мать. – Сделаешь потом.
Только из чистого упрямства он выбрал из своего репертуара самые скучные этюды и упражнения для пальцев. Играть их снова и снова в течение полутора часов без остановки было смертельно скучно, но непрестанно слушать это должно было стать настоящей мукой. На это он, по крайней мере, надеялся.
Впрочем, и у этих этюдов был свой плюс: они текли как бы сами собой, не занимая голову, и он мог думать совсем о других вещах. Он никак не мог забыть, как вчера к нему пришла Свеня. Сидела здесь, на этом стуле, как будто бы это была самая очевидная вещь на свете. Свеня, которая поцеловала его, Свеня, которая была теперь его девушкой.
Вольфганг снова вспомнил фотографию. Снимок, который он нашел вчера в ящичке прикроватной тумбочки его матери. Этот незнакомец. Как он ни ломал себе голову, ему все равно не удавалось вспомнить, когда был сделан этот снимок. Это никак не могло быть очень давно. Кто был этот мужчина?
Внизу зазвонил телефон.
– Прекрати, пожалуйста, на минутку, – крикнула ему мать и взяла трубку.
Вольфганг опустил смычок и прислушался. Судя по всему, разговор был деловой и кончаться не собирался. Доктор Лампрехт, наверное.
Он отложил виолончель в сторону. Это и был подходящий случай, не правда ли? Только бы его не поймали.
Он встал. Насколько он слышал, мать все еще говорила по телефону в гостиной, дверь была открыта. Он сделал вид, будто идет в туалет. Дверь туалета на втором этаже издавала характерный шорох, тихий, но слышно его было во всем доме. Что нельзя было услышать, так это то, что он только открыл и закрыл дверь, не заходя в туалет. Вместо этого он на цыпочках прокрался по коридору в спальню родителей.
Положив руку на ручку двери, показавшуюся ему совсем чужой и холодной, он почувствовал, как дико заколотилось его сердце. Если мать поймает его здесь, на этом месте, ему придется объяснить ей все. И, возможно, не только это.
У него еще была возможность вернуться. Он немного постоял, взвешивая все «за» и «против». То, что он делал, было нехорошо. Абсолютно определенно, это было совсем нехорошо.
Но с другой стороны: кто был этот мужчина на фотографии?
Он нажал на ручку двери, и она поддалась – с трудом, но беззвучно.
В спальне, как и тогда, царил холод и пахло чем-то странным. Он скользнул внутрь, закрыл за собой дверь, оставив только маленькую щелочку, и поспешил к тумбочке рядом с маминой кроватью. Открыл ящик. Его сердце стучало от страха.
Все лежало так, как он это оставил. И фотография все еще была там, наполовину прикрытая остальными вещами. Не похоже на то, чтобы мать часто сюда заглядывала.
Мог ли он отважиться на то, чтобы просто взять ее? Заметит ли мать, что снимка нет на месте? Его пальцы потянулись к фотографии сами по себе, вытащили ее из-под остального хлама, как будто бы не собирались ждать, пока он примет определенное решение.