Смеркалось. Штурм медленно возвращался по развороченной земле окопа. На постах уже были люди в шлемах, молча и неподвижно всматривающиеся в предполье. На небе виднелось маленькое сине-зеленое облако, луч зашедшего солнца окрашивал его края в розовый цвет. Взвилась первая сигнальная ракета, возвещая новую игру в огненные мячи страха. Иногда слышался негромкий возглас часового, приглушенный и встревоженный одновременно. Потом разражалась пулеметная очередь, похожая на крик истерички, давшей волю своим нервам.
Командиры отделений стояли у бруствера, как было приказано. Они щелкнули каблуками, один доложил: «Сержант Рейтер, унтер-офицер окопной службы. Ничего нового». Штурм обратился к ним:
— Мы все видели, как опасны эти минные обстрелы. Если англичанин ударит после такого моря огня, он окажется в окопе, а мы даже ни разу не выстрелим. Поэтому ни в коем случае нельзя допускать, чтобы часовые отсутствовали. Командир роты объявил высшую боевую готовность на нынешнюю ночь. Рядовой состав у лестниц, в полном обмундировании, ружье в руке, ручные гранаты на поясе, часовые остаются даже под огнем. При любых обстоятельствах. В случае атаки все бросаются наружу и занимают посты. Вас я назначаю ответственными за позиции отделений. Разумеется, ваше место на верхней ступеньке, и вы поддерживаете непрерывную связь с вашими часовыми. Объясните вашим людям, что они беззащитны, если ворвавшийся противник застанет их в земляных укрытиях. Занимать посты сразу же во всех отделениях. Особые условия боевых действий следует рассматривать как состязание в беге. В немногие секунды после прекращения огня для англичанина все сводится к тому, чтобы преодолеть расстояние между его окопом и нашим, а для нас, напротив, к тому, чтобы как можно скорее занять боевые позиции. Кто успел первым, тот победил. Постарайтесь поэтому залатать проволочные заграждения перед вашими позициями; чем дольше они будут задерживать противника, тем больше времени останется нам. Сообщения передавать мне в мой блиндаж, в случае атаки — в отделение Рейтера. Объявляю особую благодарность унтер-офицеру Абельману за мужественную выдержку под огнем; после окончания боевых действий сообщу об этом особо. Все ясно или у кого-нибудь есть вопросы?
Последовало обсуждение сигналов к заградительному огню, паролей, капсюлей к ручным гранатам и тому подобное. Потом группа рассеялась. Штурм еще раз прошел по боевому участку. У входа в каждую землянку стояло перешептывающееся отделение. Время от времени слышалась фраза: «Тогда каждый бросается на свое место и стреляет. Пароль Гамбург. Командир взвода в отделении Рейтера». Все как будто было в порядке. Штурм вернулся к себе в блиндаж.
Когда он спустился по лестнице, у него появилось чувство, будто он давно здесь не был. Едва три часа назад он покинул помещение, а между ним и вещами уже возник тонкий полог, сотканный временем, по своему обыкновению.
По-видимому, Кетлер старался устранить беспорядок Окно было заменено листом картона, карбидная лампа снова горела на столе. Штурм взял бутылку и сделал большой глоток. Потом он сел на кровать и закурил сигару. Его знобило, шнапс не согрел его. Не странно ли, что он сидит здесь? Какая-то малость помешала попасть в него. Тогда бы он, оцепеневший, валялся на земле, как тот мертвец, о которого он споткнулся в окопе. С тяжелыми бессмысленными ранами и с грязным лицом, усеянным темно-синими крошками пороха. Секундой раньше, метром дальше — и все решилось бы. Не смерть пугала его, — конечно, нет — но это случайное, это одуряющее движение сквозь пространство и время, когда каждое мгновение грозит сорваться в ничто. Это чувство — таить нечто ценное и больше не быть, как муравей, раздавленный на обочине безучастным шагом великана. Если есть создатель, зачем даровал он человеку это стремление докапываться до сути мира, которой человек все равно никогда не сможет постигнуть? Не лучше ли существование животного или растения в долине, чем этот вечный ужасный страх, когда ничего не остается, кроме как действовать и говорить на все той же поверхности?
В пустыне его мозга всплыло видение. Элегантно одетый, он стоял в большом книжном магазине в своем родном городе. Вокруг на столах лежали книги. Книги громоздились до потолка на гигантских стеллажах с прислоненными к ним лестницами. Переплеты были из кожи, шелка и пергамента. Искусства и знания всех времен и народов были сосредоточены здесь в предельной тесноте. Лежали также большие альбомы с лентами. Стоило только развязать ленты, чтобы углубиться в старинные гравюры и репродукции великолепных картин. «Изенгеймский алтарь» — было обозначено золотыми литерами на одном стеллаже, на другом читалось: «Тайная вечеря». Он был погружен в разговор с книгопродавцем, молодым человеком со скульптурным лицом аскета. В воздухе летали имена художников, философов, поэтов-лириков, драматургов, а также названия знаменитых романов. Издательства, переводы, полиграфическое оформление, набор и печать удостаивались квалифицированной оценки. С каждым именем вспыхивали сотни других, каждое непревзойденное в своем роде. То был разговор знатоков, специалистов, обозревающих свою область. Точки зрения различались настолько, что каждая картина виделась, как в стереоскопе. Беседа согласовывалась, как детали точно отлаженной машины; она играла, передавалась любителем любителю, как драгоценность. Высшее очарование было в том, что она не преследовала никаких целей, движимая лишь радостью царить в совершенно незамутненной стихии. И это упоение духа поддерживалось чувственным, когда берешь со стеллажа том, открываешь его, трогаешь пальцами переплет и страницы. Да, Штурм сегодня был весел. Он шел по городским аллеям, чьи каменные плиты осень разукрасила мозаикой из бурых, красных и желтых листьев. Ясный, сырой воздух, в котором шаг был так легок и звучен, отчетливые очертания больших зданий, металлические контуры умирающих деревьев вселили в него трепетную, беспричинную радость, иногда посещавшую его. Он остановился на старинном мосту и увидел, как рыбачит мальчик, только что вытащивший из воды длинного угря, переливающегося золотом. Под легкой тканью костюма кровь билась о кожу тепло и молодо. Какую знаменательность приобретали мелочи в такие часы! Куда бы ни упал его взор, дух приобщал к себе каждую вещь прекрасными, особенными мыслями. Бывали дни, когда все удавалось, и все твое существо излучало силу, как заряженная батарея излучает электричество. Тогда оказывалось, что судьба — не загадочное чудовище, подстерегающее на перекрестках жизни, а пестрый сад, чьи ворота распахиваешь, чтобы сильной рукой срывать цветы и плоды. В такие дни извлекаешь из себя все, на что ты способен. В такие мгновения для Штурма вспыхивала очевидность: в прежние времена круг человеческого наслаждения был у́же. Ибо мир явлений мощно приумножился. Произносишь одно слово, одно имя, легкое, как дуновение, но его весомость неизмерима. Вызываешь образ романтической Германии, Парижа 1850 года, гоголевской России, Фландрии по братьям ван Эйк{23} — и какую сеть соответствий раскидываешь при этом. Каждое слово было деревом, коренящимся в тысяче представлений, светом, от которого мозг превращался в пучок лучей. Поистине свыше была дарована великая божественная возможность вот так стоять утром в сердце большого города и, как алмазы, метать подобные слова в кипучий поток разговора. Там в обрамлении красного дерева и зеркального искрящегося стекла ты сознавал себя драгоценным сыном поздней эпохи, которой завещаны сокровища столетий.
Вздрогнув, Штурм вскочил. Было все еще тихо. Где-то снаружи затрещал пулемет. Потом опять все замолчало, только шипенье сигнальных ракет наполняло воздух. Ничего не произошло — просто нервы не выдержали у часового или то был вражеский патруль за проволочным заграждением. Он снова собрался с мыслями. Предчувствие уничтожения подкралось к нему призраком, которого не изгонишь. А если бы попало в него? Тогда все, что переполняло его теплом и сиянием, застыло бы и онемело. Этот мозг, носителем которого он порою чувствовал себя с такой нежной гордостью, может быть, розоватой губкой приклеился бы где-нибудь к стене окопа. Глаза, привыкшие к череде изысканных вещей в постижении прекрасного, уставились бы в блеклое Ничто, тусклые и водянистые. Рукам, которые так часто касались шелка, редкостных мехов, упругих женских тел, изящных изделий из мрамора, бронзы и фарфора, не осталось бы ничего, кроме земли в судорожно сжатых горстях. К чему было радоваться этому великолепию, когда все равно предстоит это леденящее падение, чтобы разбиться в пропасти, как чеканный кубок? Конечно, великий космический размах включает в себя и разрушение. Война — это вечный штурм, град с молниями; война повсюду безучастно вытаптывает жизнь. В тропиках бывали вихри, свирепствовавшие подобно диким зверям. Они ломали оперенные листьями пальмы или выворачивали их с корнями, вместе с другими деревьями обрушивая их на землю. Они сметали с ветвей большие орхидеи, пахнущие ванилью, убивали целые стаи искрящихся колибри. Они уносили переливающуюся пыльцу с крыльев неописуемо пестрых бабочек и выбрасывали юных попугаев из гнезд. И с подобным опустошением своего образа природа мирилась, лишь производя новые, еще более прекрасные существа. Но разве это утешение для отдельной жизни? Она длилась при свете, а когда свет прекращался, вместе с ним угасал и образ ее мира.