Она попятилась от Иржи, подхватила, пробормотав что-то невнятное, свой докторский чемоданчик и умчалась домой. Ночь она провела без сна. А когда утром вышла на улицу, первый, кого она увидела, был Иржи. Желтый и слабый, он стоял у ее дверей, растерянно и испуганно улыбаясь.
Уезжая в Багдад, Милада с юной, беспощадной прямолинейностью решила, что отныне ее жизнь принадлежит только науке. Когда они поженились с Иржи, она много раз с изумлением спрашивала себя, как она могла существовать, не зная и не любя его. Это чувство только усилилось, когда у них родилась дочь. Они назвали ее Драгомила-Лидия: второе имя дали в честь покойной матери Иржи, уроженки Болоньи.
После рождения дочери произошло событие, о котором я хочу обязательно рассказать.
В ту пору Милада, завершив ряд исследований и опытов, пришла к выводу, что при помощи пересадки трансплантата — кусочка кожи, иссеченного у человека, перенесшего заболевание пендинской язвой, — можно ослабить это заболевание у другого человека или даже вовсе предотвратить болезнь. В первые же годы своей жизни в Багдаде Милада перенесла пендинку; на ее спине и ногах остались шрамы. Однажды, вернувшись после работы из больницы, она сообщила Иржи, что решила прежде всего испробовать свой метод на дочке, чтобы предохранить ее от заболевания.
В ту пору Драгомиле-Лидии исполнилось четыре месяца, она лежала в коляске под пологом, уставившись на висящего перед нею резинового попугая, и понятия не имела о том, что задумала ее неукротимая мать. Разгоряченная, с пылающими щеками, полная решимости, Милада стояла перед оторопевшим Иржи и выкладывала ему свою научную теорию.
Уж на что, казалось, Иржи хорошо изучил свою молодую жену, но здесь и он растерялся. Он знал, как никто, что одним из самых сильных чувств, лежащих в основе любви Милады к первому ее ребенку, была пугающая до замирания жалость. Тем поразительней выглядело неторопливое, деловое спокойствие, с каким Милада готовилась к операции. Когда она унесла в больницу маленький кружевной конверт, в котором спала их дочь, Иржи убежал к Бернарду Конниффу, как в единственное свое пристанище.
— Ну? — сказал Коннифф, выслушав его сбивчивый рассказ и снимая со своего тонкого, всегда немного красного носа очки. — Теперь вы понимаете, почему я остался холостяком? — Он посмотрел на несчастное лицо Иржи и смягчился. — Выпейте виски! — сказал он, придвигая бутылку. — Все, что мы, мужчины, можем делать в таких случаях, это ждать и пить виски. Надеюсь, что операция пройдет успешно, — добавил он и вздохнул. — У вашей Милады отличные руки…
И операция действительно прошла успешно. Настолько успешно, что после этого Милада широко, с неизменным успехом применяла ее в своей практике. И когда у нее спустя три года родился сын, она уже без всякого колебания сделала пересадку трансплантата и ему.
Годы шли быстро. Прошло больше десяти лет с той поры, как Милада переселилась в Багдад. За этот срок она вместе с Иржи и детьми только дважды ездила в Бернартов, в родное гнездо.
Мать очень постарела, отец был неутомим, как и прежде: такой же оживленный, быстрый в движениях, полный новых замыслов, новых проектов… Но плечи его сгорбились, его мучила астма; по ночам Милада слышала сквозь толстые стены его тяжелый, всхлипывающий кашель и бежала к нему с лекарством. Когда она уезжала, он был опять бодр, поддразнивал ее, шутил с детьми и торжественно пообещал Иржи, что приедет на следующую зиму в Багдад.
На следующую зиму отец умер. Мать пережила его только на три недели.
«Вот и пришло ко мне сиротство», — думала Милада, лежа ночью без сна и глядя в душную темноту. За окном выли бродячие багдадские собаки, огромная медная луна неподвижно висела в черном небе. «Вот и кончилось навсегда мое детство…» — думала она, беззвучно всхлипывая и не вытирая слез. Ей казалось, что она сразу стала старше. По-новому, с щемящей тревогой, она испытывала ответственность за Иржи, за детей, за их будущее, словно со смертью отца стала главой семьи.
Зима, начавшаяся бедой, оказалась тяжелой и дальше.
Иржи стал болеть; багдадский климат сказался на его здоровье. Убедившись в этом, Милада, как ни трудно было ей бросить работу, в которую она вложила столько души, решила немедленно возвращаться на родину. И не успел Иржи оглядеться, как все их семейство уже стояло у окон медленно отплывающего поезда, а Бернард Коннифф, одетый с чопорной английской элегантностью, шел среди других провожающих за вагоном и махал рукой. Нос старого англичанина был более красным, чем обычно, а глаза смотрели грустно.
Прага встретила их во всей своей красе, дыша теплом и светом. Тот, кто возвращался после долгой разлуки на родину, знает это удивительное чувство, когда радуешься всему, что выросло, и всему, что осталось таким, каким ты полюбил его впервые. Милада и Иржи снова, как в студенческие времена, бегали все свободное время по Праге, ездили в загородные дворцы и музеи, бродили по острым камням Градчан, пили пиво в студенческом кабачке «Золотой колодец», а в сумерках глядели с холма на красные, точно шиповник, крыши, на мосты, на таинственный блеск реки.
Милада говорила мне, что никогда не испытывала она такого глубокого счастья, как в те дни. Счастье, как наполненное светом облако, окружило ее, оградило от внешнего мира, и она старалась не замечать, не чувствовать грозных перемен в этом мире, гнала от себя подступающее, глухое ощущение тревоги, как гонят ложное предчувствие…
Сколько раз потом Милада упрекала себя за то, что гнала эту тревогу от себя! Черный день беды наступил: фашистские войска оккупировали Чехословакию.
Все рухнуло, сместилось; все казалось маленьким перед лицом несчастья, размеры которого Милада еще не могла полностью охватить. День за днем постигала она глубину катастрофы, обрушившейся на родину. Страна была искромсана, рассечена, обескровлена врагом. Всюду звучала чужая речь: официальным языком был признан немецкий. Прибывший в Прагу Гитлер объявил территории чешских областей германским «Протекторатом Чехии и Моравии». Закрывались школы, закрывались высшие учебные заведения. Начались аресты; днем и ночью на улицах появлялись зловещие, наглухо закрытые машины гестапо. Агенты гестапо шныряли по городу, высматривая, подслушивая, строча доносы. В любом честном человеке гитлеровцы видели врага. Люди шепотом передавали друг другу: «Вчера в школе во время урока гестаповцы арестовали старшеклассника…», «Ночью тайная полиция увезла из дома женщину, в квартире остались трое ее маленьких детей…».
…Прага, Прага, любовь моя, золотое, горячее сердце родины… Прага, Прага, что сделал с тобою враг!
На улицах были расклеены списки расстрелянных. Из рупоров радио на площадях звучал беспощадный мерный голос; он перечислял имена расстрелянных строка за строкой, строка за строкой, и город, онемев от ужаса и боли, слушал этот голос смерти.
Но Прага не сдавалась. Все клокотало, все бурлило; вспыхивали диверсии, на заводах рабочие бастовали. Гитлеровцы отвечали на это новыми арестами, казнями, жестокой местью.
Ночью, когда дети засыпали, Иржи рассказывал Миладе о том, что творится в городе. Милада глядела на мужа — и не узнавала его. Ей всегда казалось, что главное содержание его души — это доброта. Сейчас перед ней был ожесточенный, непримиримый человек, полный ненависти к захватчикам. Осунувшийся, с резкими складками у рта, с горящими глазами, он гневно расхаживал по комнате, и Милада, притихнув, слушала его, как старшего.
Однажды Иржи ушел из дома ранним утром и исчез. Милада обезумела от тревоги. Муж вернулся только к вечеру, перепачканный, в разорванном пиджаке, с пятнами грязи и засохшей крови на лице. Оказалось, что он расклеивал на улицах листовки, полицейские пытались схватить его, он бежал и прятался вместе с товарищами до наступления сумерек в проходном дворе, в каких-то разваленных сараях. Милада, серьезная, побледневшая, осторожно промывала ссадины и кровоподтеки на его лице и руках. Иржи притих и смирно сидел на стуле; неожиданно она поймала его улыбку, прежнюю, мягкую, чуть смущенную улыбку. Он потянулся и осторожно коснулся губами ее руки, словно безмолвно просил о чем-то.