Нет, отчий дом все-таки был крепостью, если он мог сохранить за своими толстыми стенами столько надежды и доброты, такую веру в победу.
Не одну весну они прожили здесь.
И вот опять пришел апрель с его ветреными днями, свежими, красноносыми рассветами, с запахом прели и холодной воды в саду. Весна несла долгожданное избавление и свободу.
Советские войска продвигались все дальше на запад. Люди, приходящие к Иржи, рассказывали о том, как чехословацкие патриоты помогают Советской Армии громить врага. Советская Армия вступила в Берлин. Соседи шепотом рассказывали подробности самоубийства Гитлера; каждый передавал их по-своему. Прошел слух, что Советская Армия вступила в Брно; кто-то утверждал, что советских парашютистов видели в Таборе; говорили, что в Праге идут уличные бои… Бернартов был полон слухов, соседи бегали друг к другу, сообщая все новые вести. Иржи рвался в Прагу, но Милада умоляла его не ездить. Разве можно оставить ее одну с детьми в такие дни?
Приехал на велосипеде сын нотариуса и сказал, что сам, своими ушами слыхал грохот советских танков. Милада слушала его, боясь поверить счастливой вести. Неужели час настал и Советская Армия освободила ее землю от врага? Неужели пришел конец мучительному чувству боли за поруганную и обесчещенную захватчиками родину, конец долгой и тяжкой борьбе и настал тот долгожданный час, когда больше не будет литься людская кровь, и пуля врага не ворвется в человеческий дом, и возвратится мирная жизнь, какой жили люди до войны?
— Мы все-таки дожили до этого часа, Иржи, — говорила она, глядя на мужа полными слез глазами. — Ты, дети и я. Мы вместе прошли через все. Ты, дети и я…
Она вытащила из сундука народные чешские костюмы. Когда-то бабушка сшила их для нее и брата. Сейчас они были как раз впору Драгомиле и Радбору. Милада одела детей и залюбовалась: до чего шли обоим эти костюмы, как легко и весело было ее детям в народной одежде, словно родина приласкала их своей материнской рукой.
— Повесим флаги у ворот! — торопила Милада мужа. — Теперь мы можем ничего не бояться. Повесим советский флаг и наш и будем стоять на улице, чтобы встретить советских солдат. Я хочу первая увидеть их, увидеть их лица, глаза… Счастливы матери, которые родили таких сыновей.
Щеки ее горели, она целовала то детей, то мужа, бежала к дому, потом снова возвращалась к воротам, боясь упустить минуту встречи… Иржи взял из ее рук флаги и укрепил по обе стороны калитки.
У соседних ворот тоже толпились люди, всюду были видны цветы, венки, алые ленты. Весь Бернартов высыпал на улицу. Сквозь говор и шум послышался далекий ритмичный стук. Миладе почудился в нем маршевый ритм солдатских сапог, шагающих по дороге.
Обняв детей, она стояла у калитки. Стук приближался, сейчас его уже различала не одна Милада. Говор на улице прекратился, люди прислушивались и смотрели в ту сторону, откуда должны были показаться советские войска. Из-за угла вдруг выбежал старый Ян Кодад, лицо его было красным и таким напряженным, словно он держал во рту воду. Он бежал посреди мостовой, быстро перебирая худыми стариковскими ногами, согнувшись, смешно приседая на ходу. «Зачем он бежит? — огорченно подумала Милада. — У него такое высокое кровяное давление! Ему вредно так быстро бежать…»
Кодад что-то прокричал на ходу, размахивая рукой, но она не расслышала. Из-за угла показались первые ряды солдат.
— Идут! — сказала Милада беззвучно. Подавшись вперед, прижимая к себе детей, она вглядывалась в лица приближающихся солдат.
«Почему у них такие нашивки? — подумала она смутно. — И этот цвет формы…»
В эту минуту она поняла, что перед нею немецкие солдаты.
Они шли тяжелым шагом, сапоги их стучали по мостовой. Очевидно, это были последние немецкие части, отступающие из Чехословакии. Прижав к себе детей, Милада стояла, не отводя глаз от приближающихся солдат, от их курток тусклого, ненавистного цвета, от пыльных тяжелых сапог. Улица постепенно пустела, только и было слышно, как торопливо щелкают засовы да захлопываются окна. Лишь Милада, оцепенев, по-прежнему стояла у ворот рядом с мужем и двумя детьми, одетыми в белые, вышитые народные костюмы. Стояла и не могла двинуться с места, как бывает в страшном сне. И два флага над ее головой тихонько шелестели, наполняясь ветром.
— Бегите в сад! — вдруг крикнул Иржи, опомнившись. — Бегите, Милада…
Но она только медленно попятилась, крепко прижав детей и по-прежнему глядя на мерно шагающий вдоль улицы серый, как пыль, отряд.
Вот она уже переступила порог калитки, ее обдало влагой и ароматом весеннего сада, а сквозь проем в воротах все виделись те же тяжелые короткие сапоги, мертвый блеск автоматов, покачивающихся в такт солдатскому шагу…
И вдруг она услыхала лающие звуки команды, и в калитке, резко и четко обозначившись на фоне ярко-голубого неба, встали два солдата.
— Беги, Милада! — закричал Иржи.
И она побежала, держа за руки детей, побежала в глубину сада, под защиту старого тиса, под защиту цветущих кустарников, деревьев, умытой дождем травы, птиц, распевающих на ветвях, под защиту всего, в чем были мир, счастье, жизнь.
Она бежала быстро, не выпуская детских рук, дивясь наполнившей тело легкости, и не успела понять, почему небо вдруг раскололось, стало медленно оползать и вдруг оказалось у самых ее ног, горячее, сухое, багровое. И она уже не бежала, а плыла, прижавшись лицом к траве, смоченной ее кровью, а навстречу ей из дальнего, из самого последнего края двигалась глухая смертная тишина.
РАССКАЗ ОЛЬГИ, ЗАПИСАННЫЙ С ЕЕ СЛОВ
Медицинская сестра Ольга Лисичанская сидела на скамейке набережной и смотрела на Влтаву. В сумерках чешуя волны блестела сонно и прохладно. В доме напротив зажигались окна, друг за дружкой, точно свечи на елке. В Праге Ольга была одна, совсем одна. Нет одиночества большего, чем одиночество в чужом городе.
С той поры, как Ольга надела военную форму, у нее не было дома. Дом был там, где находился госпиталь. Ольга так втянулась в военную жизнь, что порою ей казалось: она всегда была вот такой, как сейчас, в маленькой пилотке на самом ухе, в гимнастерке, подпоясанной матросским ремнем с якорем на бляхе (этот ремень ей подарил раненый сапер), с жесткими, обожженными йодом руками, с обветренным лицом. Только на ее ногах одно время были кирзовые сапоги, а сейчас туфли без каблуков и чулки в резинку. Вот и вся разница. А та застенчивая сестра с перманентом, в белоснежной шапочке и босоножках, что работала до войны в поликлинике обкома на тихой, обсаженной липами улице, была вовсе не она, Ольга, а кто-то другой. Да и есть ли еще эта тихая улица? Наверное, и следа от поликлиники не осталось…
Нет, в первые месяцы войны у нее все-таки еще был дом. Пока в родном городе оставался Сережка, дом был там, на Жуковского, 25. Потом Сережку эвакуировали, а город заняли немцы. Потом Сережка кончил школу в Чернолучье, заволжском селе, и ушел в армию. Потом его отправили на фронт. С той поры у нее есть один дом: госпиталь. А раньше дом был там, где они жили вместе: Сережа и она.
Отец рано оставил семью, мать умерла, когда Сережке было шесть лет. Ольге в ту пору уже исполнилось двадцать. Она вырастила Сережку одна. Она сама первый раз привела брата в школу. Лобастый, с коротко остриженной круглой головой, в негнущихся новых башмаках и торчащей пузырем рубашке с блестящими пуговицами, он стоял, выпятив грудь, чтобы показать, какой он большой и здоровый. На самом деле он был очень маленький, меньше всех в классе. Но если спросить ее, Ольгу, в школьном дворе не было парня лучше, чем Серега. Все на нем было новое, добротное, купленное ею, Ольгой, и сам Сережка, отмытый до блеска, сиял, точно хорошо протертый стакан.
Когда брат прислал ей первую фотографию из армии, она долго разглядывала ее. Ночью, проснувшись, она вынимала фотографию из-под подушки и снова смотрела. Два солдата стояли рядом, старательно уставившись в объектив. На них были одинаковые, аккуратно стянутые ремнем шинели и ушанки со звездочками. Сережка стоял, нахмурив лоб, задрав для солидности подбородок, но она видела в этом круглощеком солдатском лице то детское и нежное, что знала в нем только она, старшая сестра. И Ольга не в силах была представить, что и он, Сережка, маленький брат, может быть одним из тех окровавленных, забинтованных, стонущих людей, которых привозят к ним в госпиталь, и она видит их потом на операционном столе, полумертвых от боли, покорных и беспомощных, точно дети.