— Потерпи ще трошки, люба моя… — сказала тетя Поля, с надеждой поглядев на часы.
Дитя пнуло ее кулачком в толстую грудь и зашлось от крика.
— Слушайте, тетя Поля, — сказала Мария Петровна задумчиво. — А что, если попросить Терехину? Как вы думаете?
— Ой боже ж мой! — сказала тетя Поля и остановилась, как вкопанная, с ребенком на руках. — Как же я сама не догадалась, старая дура!..
Когда она вошла, прижимая к себе ребенка, в маленькую комнатку позади вестибюля, гардеробщица Терехина была там.
Терехина сидела на стуле, расставив крепкие ноги с толстыми икрами, и кормила свою грудную дочку, которую ей принесли из дома. Туго спеленатая, крошечная, как кукла, девочка лежала на ее руках и, насупившись, сосала огромную материнскую грудь.
— Слушай, Терехина… — сказала тетя Поля, запыхавшись. — Видишь, какое дело… Ушла мамаша, а ему есть пора. Прямо зашлось дите от крика. А такой славный мальчишечка, такой бедовый…
Увидев черного, блестящего, как маслина, ребенка, Терехина словно окаменела. Она уставилась на него; на курносом ее носу блестели росинки пота.
— У тебя ж для четырех хватит, — сказала тетя Поля, косясь на ее тяжело свисающую грудь. — Тебе ж это пара пустяков. А, Терехина?
— Ну и ну! — только и сказала Терехина, не спуская глаз с ребенка.
Дочка ее пошевелилась, продолжая сосать, и она, не глядя, чуть прижала пальцами грудь.
— Давай! — вдруг сказала Терехина решительно и расстегнула кофточку на две последние пуговки. — Чего уж, раз такое дело! Не пропадать же парнишке. Небось мамаша забегалась: тоже не каждый день в Москву приезжает.
Она выпростала вторую грудь и взяла у тети Поли ребенка. Тот сразу замолчал и, вцепившись обеими ручками в грудь, быстро и блаженно зачмокал.
— Гляди, как берется! — сказала Терехина изумленно. — Толковый!
— Соображает… — сказала тетя Поля.
— Откуда это его привезли? — спросила Терехина и положила ребенка удобней.
— Та с Мозамбика ж, чудачка! — сказала тетя Поля и с облегчением опустилась на другой стул. — С Мозамбика…
ЗЮЗИН И БРАТ ЗЮЗИНА
Директор фабрики уже собирался уходить, когда в его кабинет нерешительно вошел плечистый длинный парень, такой длинный, словно был капитаном баскетбольной команды.
— А, Зюзин, — сказал директор укладывая бумаги в ящик стол. — У тебя что, срочное дело?
— Срочное, — сказал Зюзин неуверенно. — Я знаю, вы уже уходите, Владимир Юрьевич. Но я на пять минут.
— Ну давай, если срочное, — сказал директор без особой радости в голосе. — Садись, Зюзин. Только побыстрей.
— Я насчет брата, — сказал Зюзин, и уши его порозовели. — Примите его на работу, Владимир Юрьевич. В деревообделочный.
— Подожди, подожди… — рассеянно сказал директор, продолжая рассматривать бумаги. — Какого брата? Откуда у тебя взялся брат?
— Как — откуда? — удивился Зюзин. — Да Колька же! Брат мой. Я про Кольку говорю. Возьмите его в деревообделочный, Владимир Юрьевич.
— Послушай… — Директор поднял от бумаг голову и посмотрел на Зюзина так, словно только сейчас его увидел. — Ты что?.. Да ведь он под стол пешком ходит. Я ведь всю вашу семью знаю. Он же еще клоп, твой Колька. У нас, брат, фабрика, а не детский сад.
— Ему пятнадцать с половиной лет, — твердо сказал Зюзин. — Работать может. Четыре часа в день. Я знаю, что не положено, но в виде исключения. Я уже в фабкоме спрашивал. В виде исключения, Владимир Юрьевич.
— Да чего это тебе в голову взбрело? Избаловался он, что ли?
— Нет, — сказал Зюзин так же твердо. — Он не балуется. Парень как парень.
— Да ты пойми, Зюзин, — терпеливо сказал директор, положив поверх бумаг свои крепкие небольшие руки, — не нужен мне в деревообделочном такой работник. Там с ним и возиться некому. Я тебе толком объясняю.
— Я сам за ним присмотрю, — сказал Зюзин. — Вы же знаете, Владимир Юрьевич, на фабрике еще мой дедушка работал. И отец здесь всю жизнь был. А потом вы маму в цех взяли, когда батя помер. И я к вам тоже не с усами пришел, Владимир Юрьевич…
— Тебе двадцатый год был, когда ты пришел, — сказал директор сердито. — Что я, не помню?.. — Он сидел, откинувшись на спинку стула; веки его слегка набрякли, как бывает у немолодых людей в конце рабочего дня. — А брат твой еще мальчонка.
— Ему через полгода шестнадцать будет, — неожиданно сказал Зюзин, и мы с директором вдруг притихли, будто сама юность, словно черемуха, зашумела за окном.
Только в детстве бывают длинными, бесконечно длинными дни, только в юности каждый месяц отлит и звонко откован, и шесть месяцев — словно шесть высоких рубежей, и за каждым узнается и видится что-то новое, чего никогда не видел раньше… А приходит зрелый возраст, и летят эти месяцы — лишь успевай считать; летят да пощелкивают, будто отбивает их невидимый счетчик, как километры в такси…
— Ох-хо-хо… — сказал директор, подумав, видимо, о том же. — Так говоришь, через полгода будет шестнадцать. И все-таки не возьму в толк: для чего тебе надо, чтобы он работать шел?
— Для ответственности, — сказал Зюзин серьезно, и уши его еще сильней покраснели. — Мама, вы знаете, теперь на пенсии. Бабушка старенькая. Любка, сеструха моя, замуж готовится. Я ей сказал: «Ты в дом сейчас ничего не давай. Ты думай, чего сшить, чего купить, чтоб не шла на хозяйство с пустыми руками. Не сирота безродная». Вот и получается, что нас двое мужчин. Пусть идет работать. Осенью в техникум поступит, на вечерний. Да вы не беспокойтесь: в техникум выдержит! — успокоил он директора. — Я сам его готовить буду. Он выдержит.
— Заморочил ты мне совсем голову, Зюзин, — сказал директор и вздохнул. — Иди. Посоветуюсь, решим, как поступить. Да приведи его ко мне завтра, хоть посмотрю на него… Нет, не завтра: завтра партбюро. В среду. Что я: в среду актив… Ну ладно, приведи в четверг, только попозже, в конце дня. А теперь будь здоров, шагай отсюда.
Зюзин просиял всем лицом, но тут же для солидности насупился. Он попрощался и вышел. Вслед за ним вышла и я.
У проходной мы столкнулись снова. Не буду объяснять вам, как получилось, что Зюзин со мной разговорился: у каждого пишущего человека есть для этого свой секрет. Короче говоря, с фабрики мы пошли втроем: Зюзин, я и зюзинский велосипед, который он катил рядом с собой, придерживая за рога, как козу.
Через несколько минут я уже знала, что Зюзина зовут Алексеем, живет все их семейство неподалеку, на фабрике он работает монтером. И я пошла вместе с ним, чтобы познакомиться с его семейством.
Семья Зюзиных жила в старом деревянном домишке, затесавшемся между зданием музыкальной школы, сияющим, точно стеклянный куб, и поликлиникой, обставленной ампирными колоннами. Когда-то этот район считался московской глухой окраиной, сейчас вокруг выросли новые кварталы, но домишко уцелел. Зюзин объяснил, что в этом году их переселят, а дом снесут.
В узенькой передней пахло борщом. Навстречу вышла седая женщина в фартуке — мама Зюзина. Мать была полная, низенькая и едва доходила долговязому сыну до плеча. Мы вошли в комнату, чисто прибранную, с тюлевыми занавесками на окнах. Я огляделась и замерла: на кровати лежала покойница.
Это была старушка с высохшим, желтым лицом и желтыми, сложенными на груди руками; запавшие глаза ее были закрыты, черная старушечья кофта аккуратно расправлена. Худые ноги в чулках лежали прямо и деревянно, как у куклы.
Я стояла, не зная, что сказать.
И вдруг старушка медленно подняла веки, и прямо в упор блеснули черные зоркие глаза — такие живые, полные такого жгучего интереса ко всему происходящему, что впору только ахнуть.
— Доброго здоровьичка! — сказала старушка дребезжащим, но звонким голосом и осторожно, одну за другой, спустила ноги с кровати. — Поля, что же ты стоишь, я не понимаю… — обратилась она к дочери. — Там, в шкапике, варенье есть в банке. Крыжовенное. Да не в том шкапике, что в чулане, а в том шкапике, что у Лешки. И чаю завари. Тот вылей, а свежий завари. Да ладно уж, сама пойду сделаю…