Она оказалась медсестрой поликлиники, звали ее Надеждой Григорьевной. Была она небольшого роста, кругленькая, как булочка, с маленькими обветренными руками; в их проворстве угадывалась безошибочная профессиональная сноровка. Любовь человека к своему труду различаешь сразу, она придает его работе особое благородное изящество, какое не спутаешь ни с чем. Надежда Григорьевна свою работу любила и делала ее умело. Посмотрев на часы, она снова вскочила, и не успела я оглянуться, как банки, словно сами собой, влетели обратно в чемоданчик, все было убрано, и лишь стук захлопнувшейся двери да слабый, алхимический запах погашенного огня напоминали о том, что недавно здесь происходило.
Когда я вышла на улицу, мы встретились снова.
Надежда Григорьевна со своим медицинским чемоданчиком быстро шла вдоль высоких домов, а рядом шагал долговязый малый в немыслимо пестрой рубашке, неся две тяжелые сумки и смотря перед собой тем высокомерно безразличным взором, какой бывает у мальчишек его возраста, когда они, помогая матери, несут продуктовые сумки с картошкой или капустой. Был он еще по-ребячески тощ, с худыми бедрами и такими длинными ногами, будто они росли прямо от плеч, но мускулистая широкая грудь и плечи, развернутые свободно и прямо, делали его осанку стройной, как у спортсмена. На вид ему казалось лет семнадцать. Позже я встречала Надежду Григорьевну часто: она жила неподалеку.
Мы разговорились, и я узнала от нее, что с мужем она разошлась давно, когда Павлику было два года, и вырастила сына одна — отца он больше ни разу не видел. От мужа она ушла потому, что тот начал люто пить, и смириться с этим Надежда Григорьевна не смогла. Мне хотелось разговориться с Павликом, но это оказалось не так-то легко: ребяческое простодушие неожиданно соседствовало в нем со скрытой твердостью, как бы устанавливающей защитную границу. Я ни разу не уловила на его лице выражения ленивой снисходительности, с какой юнцы его возраста иногда слушают речи взрослых, но вместе с тем, если дело касалось собственных его суждений, он был откровенно неуступчив и отстаивал их с решимостью.
Однажды я встретила его на бульваре в шумной молодой компании. Он шел, держа в руке гитару, веселый, оживленный, с расстегнутым воротом пестрой рубашки, а рядом шагали такие же пестрые ребята и тоненькие девушки в подвернутых у лодыжек брюках. Неизвестно почему, я смутилась и хотела сделать вид, что его не заметила, он он увидел меня и сказал: «Добрый вечер».
А спустя несколько дней я встретила его снова.
Шел дождь, косые водяные нити тонко блестели в театрально-оранжевом свете фонарей. Павлик стоял под навесом и смотрел на растущее рядом с автобусной остановкой дерево. Это была липа с густой, широкой кроной — зеленый шатер, отяжелевший от дождя. Сверкающие капли отскакивали от твердых листьев, и, казалось, можно было услышать, как они воздушно звенят и вздыхают, слетая на отлакированный дождем асфальт.
Мимо с протяжным шипением пролетали запоздалые машины, вздымая фонтаны воды, а Павлик все стоял и смотрел на прохладное, блещущее, наполненное дождем дерево, на серебряную игру капель, и когда заметил меня, то на этот раз смутился он, а не я, и я первая сказала: «Добрый вечер». И хотя мне был нужен тот же автобус, что ему, я зашагала по лужам дальше, оставив его наедине с прекрасным ночным деревом и дождем.
Потом я долго не встречала ни Павлика, ни его матери, будто мы разъехались в разные города. Иногда мне вспоминался тот вечер, фонарь, блеск мокрой сильной листвы, долговязая фигура, одиноко темнеющая под навесом… Особенно вспоминалось все это, когда шел дождь. А потом позабылось. Как будто и не было.
И вдруг недавно я встретила Надежду Григорьевну снова.
Она шла по бульвару и катила впереди себя детскую коляску, там лежало крошечное существо, туго обернутое одеялом с двумя большими, легкими, как бабочки, голубыми бантами. Насупленное личико было младенчески нежным. Надежда Григорьевна, загорелая, в ярком платье, увидев меня, остановилась.
— Неужели сын? — Я всплеснула руками.
— Внук, — сказала Надежда Григорьевна звучным, полным жизни голосом. — Взяла по дурости на себя такую ношу… — Она засмеялась.
— Внук? — растерянно переспросила я. Ей было лет сорок, не более, а выглядела она еще моложе, особенно сейчас, когда загорела: на бабушку уж совсем не походила. — Как же вас угораздило? Неужели Павлик…
— Давайте сядем… — Она подкатила к скамейке коляску.
И тут Надежда Григорьевна подробно рассказала мне все, а рассказывать, как вы увидите, было что.
Однажды вечером Павлик вместе с товарищем вышли из дома, куда были званы на день рождения. Внизу у лифта они увидели, что на площадке, в самом углу, лежит сверток.
— Забыла свои вещички какая-то раззява, — сказал товарищ сонно и зевнул: они засиделись в гостях допоздна и ушли последними. — Что это, интересно? — И тут из свертка послышался тоненький, слабый звук.
Подойдя ближе, ребята увидели, что это был вовсе не сверток. На площадке, завернутый в одеяло, лежал крошечный ребенок.
— Вот рисковая мамаша! — сказал товарищ, в изумлении глядя на находку. — Сейчас, наверное, явится за своим дитем. Давай посмотрим на это кино… — И они сели на ступеньки.
Время шло, на улице уже была глухая полночь, сырость тумана, вдоль бульвара погасли фонари… В подъезде никто не появлялся. Позже, чем следовало, ребята поняли: мать за ребенком не придет, и ждут они напрасно.
— Ну и дела! — Товарищ присвистнул. — А я-то думал, что подкидыши бывают только в книжках! — Из угла снова послышалось тоненькое кряхтенье. — Чего ж теперь делать?
— Наверное, надо милицию предупредить, — нерешительно сказал Павлик и взял ребенка на руки. Доверчивая легкость ноши поразила его. — Пойдем позвоним…
— В бюро находок надо звонить, — сострил товарищ. — А может, рванем отсюда? Протоколы, допросы — хлопот-то сколько… — Но Павлик уже пошел к выходу.
Пока товарищ в будке автомата набирал 02, Павлик стоял, неумело держа свою невесомую ношу; ребенок, насупившись, спал. Из одеяльца веяло слабым жалобным запахом, напоминающим парное молоко. Подъехала милицейская машина, друзей повели в ближайшее отделение, опросили, составили протокол и предложили отправиться по домам, оставив ребенка. В коридоре чей-то хриплый голос бубнил: «Я не пьяный, я только выпивши…» — мимо окна рослый милиционер провел хмурого типа с заложенными за спину руками, шла обычная беспокойная милицейская ночь, а на диванчике у дежурного спало завернутое в одеяло дитя, у которого не было даже имени; дыхание его было таким слабым и незаметным, будто ребенок и вовсе не дышал.
Когда друзья оказались на улице, Павлик, помедлив, вдруг решительно пошел обратно.
Дежурный, сидя за столом, говорил по телефону; ребенок по-прежнему лежал на диване.
— Куда же вы его теперь? — сказал Павлик неловко. — Хотелось бы все-таки знать…
— Как куда? — дежурный устало вздохнул. — Куда положено, туда и отвезем: в Дом малютки.
— А можно адрес узнать? — спросил Павлик.
— Зачем это тебе? — дежурный внимательно посмотрел на стоящего перед ним паренька. — А ты, случайно, не папаша?
От изумления Павлик раскрыл рот, и дежурный, глядя на его растерянное, недоумевающее лицо, засмеялся.
— Ну ладно, — сказал он. — Бери адрес. — Он написал несколько слов на бумажке и протянул Павлику.
Когда утром Павлик рассказал матери обо всем, что произошло, она вначале решила, что это очередной розыгрыш: Павлик любил говорить, что розыгрыши тренируют воображение, и бывал ужасно доволен, если мать простодушно верила его выдумкам. Но когда он повторил рассказ, мать почувствовала, что Павлик говорит правду.
Весь день на работе она только и думала о случившемся, перед ее глазами стоял ночной подъезд, чужая лестница, завернутое в одеяло дитя… Мать, бросившая ребенка, вызывала в ней такое яростное негодование, что начинало болеть сердце, и Надежда Григорьевна несколько раз принимала валидол. Но едва боль успокаивалась, как приходили другие беспокойные мысли: она представляла, какое крушение души, какое отчаяние толкнуло неизвестную ей женщину на этот поступок, и ее охватывало щемящее чувство, мучительно похожее на жалость.