Самые простые и обычные проявления жизни — «благословенье снега», легшее на ближний луг, легкие «фарфоровые звоночки» ландышей, торжественное молчание зимнего леса, чебрец и вереск, пробудившие воспоминание о давнем и дальнем, — становятся теперь знаками, полными особого смысла. И видятся они теперь в спокойном, даже ласковом освещении, без той почти экстатической напряженности и гиперболизации, с которыми обычно отражались вещи в стихах молодого М. Бажана. Невольно ощущаешь некую растроганность, когда читаешь, как суровый, чеканный автор «Смерти Гамлета» может говорить о себе в такие созерцательные минуты: «Я сам, как тот кристаллик невесомый, в ладонях благодатных таю вдруг». Никогда раньше лирического героя этого поэта нельзя было представить таким душевно растворенным в благости родного пейзажа, под каким-нибудь пурпурным снегирем…

И все же пейзажная, предметная живопись подчас и теперь бывает пронизана у него острой мыслью. Вот философский, по существу, сюжет с тех же лугов под Кончей Озерной, где помещается его загородный домик: минутная жуть, охватывающая человека в пустынных вечерних просторах («Кто, не боясь угроз, один пересечет безвременье, беззвучье, бездорожье, где словно крика ждет молчание болот?»), — и спасительный свет одинокой лампочки вдалеке, предстающей как символ той доброй, гуманной человеческой работы, которая может преодолеть зло любой тьмы и пустоты. Образы стихотворения расширяются до значений почти глобальных («То луг иль целый мир? То лампа иль заря?»).

В лирических рефлексиях поэта, о которых идет речь, немало возрастной горечи и печали. Но и в этих размышлениях видим личность мужественную и жизнелюбивую, сотнями нитей связанную с людьми и их делами. Связующей и ободряющей силой здесь выступает память, отношение к которой у М. Бажана прямо-таки страстное, — только она не позволяет сказать о прожитой жизни: «Ужель приснилось? Померещилось? Почудилось? Теперь истаяло? Зачахло? Улетучилось?» («В себе самом, как в келье затхлой замыкаться…»). Отсюда — неумолчный клич к «толпам воспоминаний», то есть к людям и к морю жизни:

О толпы памяти, ломитесь в грудь мою!
О очи памяти, как трепетен ваш свет —
Он озарит на миг всё то, на чем стою,—
И морок росстаней и междуречий бред.
О память, за которую плачу,
О путь назад на вспышки глаз и слов.
Ослепну я, но лица различу!

(«За шагом шаг»)

«Толпам воспоминаний» было недостаточно стихов — они перешли и в мемуарную прозу поэта. В его последней прижизненной книге мемуарных и литературно-критических очерков «Думы и воспоминания» (1982) — эссе о Ю. Яновском, А. Довженко, Л. Курбасе, С. Чиковани, В. Василевской, Н. Тихонове, других современниках. Некоторые из этих портретных очерков могут быть названы маленькими повестями, блестящими образцами поэтической, емкой и точной прозы.

7

При всех эволюционных сдвигах, в иные времена очень значительных (сравним, к примеру, «Разрыв-траву» с «Числом», его — с «Бессмертием», а эту поэму — с «Богами Эллады»), М. Бажан как поэтическая индивидуальность оставался самим собою: поступь его стиха, характер образности не спутаешь ни с чьими другими.

О некоторых константах этой индивидуальности и следует сказать в заключение. Не столько о художественных особенностях, сколько о характерности, своеобразии самого мироощущения, воплощенного в конкретных явлениях, признаках стиля.

«Блестят сталагмиты алоэ. Кольчуга могучего лавра. Лиловый дымок маттиолы. Настурций узорная медь» — так выписывал молодой М. Бажан детали обыкновенного садового пейзажа, и такой осязательной вещественности, такой гиперболической словесной пластики, действительно, украинский стих до него не знал. Со временем этот изобразительный форс-мажор станет более уравновешенным и умеренным, но острое ощущение материальности мира и любовь к «твердому», объемному предметному образу останутся постоянной приметой его поэзии — будет ли он писать пейзаж («Как турье стадо киевские кручи На водопой сползали вниз к реке»[24]) или портрет человека, в данном случае окрашенный негативной эмоцией («Жесткий усик над губою Рыжим ежиком торчит, Око пулею стальною Собеседника сверлит» [25]), или передает поэзию науки и «естество» ее предмета (о нефти — «кровь геологии, смолы, веками согретые, сало, засосанное в литосферу, процеженный недрами жир»[26]), или изображает вулканический творческий акт художника Возрождения:

Злое кипенье магмы, изверженье породы,
Дикого камня рычанье, мрамора белый ожог,
Тяжкий выдох вулкана, земли могучие роды,—
Мастер стальным зубилом тупую глыбу рассек.

(«Перед статуями Микеланджело»)

Конечно, психологически это очень индивидуальное восприятие мира. Но отражается в нем и вполне осознанный эстетический принцип, с молодых лет свойственный М. Бажану, — тяготение к «грубой», осязаемой, динамичной материи бытия, отрицающее «голубой туман» всякого надземного эстетства. Еще в 1927 году, разбираясь в различных течениях мирового искусства, М. Бажан выдвигал свое кредо «революционного материализма» в поэзии. «Не созерцать, не верить вещи на слово, глубже познавать вещь, хоть абсолютно познать ее нельзя. Хорошо видеть вещи, перебирать их и осязать — отличаться от импрессионистов. Осязать вещи материальные и объективные — отличаться от экспрессионистов. Не созерцать, не фотографировать их — отличаться от натуралистов. Быть революционным материалистом».[27] Обратим внимание, что поэт обосновывает свои взгляды, находясь как бы на территории изобразительных искусств, — «зрительный ряд» у него будет почти постоянно преобладать, даже в стихах о музыке. Изображать жизнь и выражать себя «весомо, грубо, зримо», вопреки поэзии каких-нибудь «чарующих снов» вгрызаться, вдалбливаться и в «поэзию числа» — это было по нем, в этом молодой Бажан ощущал свое побратимство с Маяковским, а общая романтичность миро-видения только многократно усиливала и расцвечивала образное воплощение этой склонности.

В нашей поэзии (не только украинской) он — один из крупнейших мастеров, принесших с собой вкус к предметности, к образу Вещи и Плоти, увиденной не только традиционно возвышенным взором художника, но и осведомленным глазом ученого или инженера, вдумчивого специалиста или организатора.

Но речь идет не просто о любви к густому, плотному, пластичному материальному образу (тем более что он для автора не самоцель, в нем всегда — крепкий сок мысли, идеи). М. Бажану, видимо, более всего по душе материя организованная, преображенная или преображаемая разумными, творческими усилиями человека. Отсюда особое влечение к зодчеству и скульптуре, общее архитектурное обличив, выстроенность и монументальность его поэзии, порой переходящие (и не только в молодые годы) в барочное изобилие напряженных, сложных образов. В критике справедливо отмечалось, что зодчество, отвечая индивидуально-психологическим склонностям поэта, близко ему и тем еще, что в нем особенно зримо опредмечиваются творческая сила, разум и воля человека — первостепенные для М. Бажана ценности не только в общей, философской, но и в интимнейшей эстетической плоскости.

Правда, все это относится, главным образом, к характеристике ранних этапов творчества поэта. В дальнейшем «вещная», «пластическая» доминанта не исчезает, но заметно смягчается, гармонизируется с другими составляющими его поэтики. Бывали даже моменты (к счастью, действительно отдельные), когда поэзия М. Бажана немало теряла в своей стилевой определенности, становясь слишком «общей» и потому вялой и холодноватой при всей свойственной ей патетике.

вернуться

24

Из стихотворения «На левом берегу».

вернуться

25

Из стихотворения «Странствующий джентльмен».

вернуться

26

Из стихотворения «Ночь перед боем».

вернуться

27

Бажан М. Одягніть окуляри// «Бумеранг» (Київ). 1927. № 1. С. 24–25. Перевод — автора статьи. «Бумеранг» — журнал памфлетов украинского футуризма.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: