Затем Секст Эмпирик ополчается против грамматики, риторики и истории, с его точки зрения, совершенно бесполезных, а потому даже не относящихся к разряду искусств и наук, поскольку те обязательно должны приносить пользу. Полезно уметь читать и писать, но, научившись этому, нет никакой необходимости идти далее, исследовать, какие буквы — гласные или согласные, краткие или долгие, какого рода слова — мужского, женского или среднего, каковы их корни и т. д. История не искусство, так как каждое искусство должно иметь свой метод и свою технику. Но собирать и повторять то, что рассказали другие, можно без всякой техники, а никакого метода отличить истинное от ложного историки не выработали. Нет никакой пользы от толкования писателей и поэтов, чем любят заниматься грамматики: обычно то, что есть у авторов полезного для жизни, выражено достаточно ясно, а то, что не ясно, бесполезно. Да и сами поэты по большей части бесполезны, так как из стихов люди выбирают обычно то, что оправдывает их страсти и пороки. Не только бесполезна, но даже вредна риторика как самим риторам, вынужденным терпеть массу беспокойства и соприкасаться с недостойными людьми, так и полисам, поскольку ораторы используют свое искусство, чтобы выгородить на суде нарушителей закона, а полис погибает, когда погибает связующий его закон. Кроме того, хорошо говорить можно и без особого изучения ораторского искусства, важно только говорить понятно, а этого как раз риторы не делают.
Особенно решительно Секст Эмпирик выступает против догматической этики, претендующей на то, чтобы обучать людей искусству жить. Само многообразие этических систем показывает, что нет никакого критерия для суждения о том, что такое добро и зло, счастье и несчастье. Искусство и наука, говорит он, это знание о вещах существующих, система, построенная на восприятиях, идентичных для всех нормальных людей, а значит, не противоречащих воспринимаемым явлениям. Но в этике все исходные понятия субъективны, а значит, они не существуют или не познаваемы ни для чувств, ни для интеллекта и не могут служить основой построения системы. Следовательно, искусства жить нет. Не гоняясь за абстракциями, надо посвятить себя занятию полезными искусствами, например мореплаванию, так как все народы нуждаются друг в друге; астрономии, способной на основании наблюдений небесных феноменов предвидеть затмения, ливни и т. п.; медицине, призванной предупреждать и лечить болезни. В противоположность догматикам» врач, исходя из опыта, общего метода и технических приемов медицины, может точно сказать, что есть здоровье, а что болезнь, какая причина какое следствие вызовет. Поэтому медицина, действительно, является искусством и притом полезным, не претендующим к тому же на никому не нужные, никому не помогающие сомнительные умозаключения. Чтобы жить без лишних волнений, надо раз навсегда от суждений отказаться, твердо знать, что они основаны лишь на обманчивых, недоказуемых мнениях. Не к чему даже пытаться определить, как это делали последователи новой Академии, что может быть более или менее вероятно, так как и эта попытка ведет к суждениям. Если же отказаться от суждений о добродетели и пороке, о добре и зле, согласном и несогласном с природой и т. п., то, конечно, тоже будешь испытывать огорчения, боль, холод, голод, разочарования, но по крайней мере не будешь еще дополнительно страдать от мысли, что все это зло «по природе», и не будешь мучиться в попытках достичь того, что считаешь «по природе» благим. Руководствоваться же следует обычаями и законами того народа, того государства, в котором живешь. Если все верят в богов и приносят им жертвы, делай то же, не размышляя о природе богов. Если стоишь перед выбором между честным и бесчестным, руководствуйся обычаями предков. Одним словом, живи не по философским теориям, а по нефилософским жизненным установлениям, деятельно и спокойно.
Труд Секста Эмпирика был реакцией практика на ставшую бесплодной теорию, на лежавшую в ее основе оторванную от опыта, опиравшуюся только на логику науку. Он констатировал ее неспособность выполнять стоявшую перед ней задачу — сделать человека добродетельным и счастливым, ориентировать его на реальные цели. Как мы видели, некоторые сомнения в пользе приемов логики имелись уже у Сенеки и Эпиктета, а Марк Аврелий признавал невозможность исправить людей чем бы то ни было, в том числе и философией, и, подобно скептикам, исходил из того тезиса, что все есть только мнение и что с уничтожением мнения уничтожатся и желания, т. е. поводы для нарушающих покой аффектов. Таким — образом, уже в самом стоицизме того времени были заложены элементы разочарования в собственных возможностях, и критика скептиками «догматиков» пала на подготовленную почву. Секст Эмпирик в своих воззрениях был далеко не одинок, это видно на примере Лукиана. Издеваясь над тщетными попытками философов познать истину, над методами доказательств и бесплодием и бесполезностью для людей их теорий, Лукиан тоже советовал, отказавшись от излишних умствований, жить просто, как подсказывает сама жизнь и здравый смысл.
Скептицизм Секста Эмпирика не был выражением тупика, в который завела людей наука. Напротив, он ближе к современному пониманию науки как системы знаний, основанных на наблюдении, опыте и выведенных из них закономерностей, повторяющихся в одинаковых условиях. Не является Секст Эмпирик и аморалистом. Он протестует не против этики вообще, а против этики, основанной на суждениях индивидуального разума, которые ничего не стоит опровергнуть. Скепсис Секста Эмпирика не скепсис в современном ходячем понимании этого слова, не позиция ставящего себя над всеми нормами индивида, а, напротив, призыв руководствоваться коллективной мудростью своего народа, вернуться к соотношению первичности общины и вторичности ее сочленов, преодолев таким образом чувство отчуждения, отказаться от индивидуализма, несовместимого с античным самосознанием. Однако те условия, в которых оно формировалось, т. е. реальная обусловленность бытия граждан бытием общины по мере все усиливавшегося разложения античного города, уже не могли восстановиться. Кроме того, жизнь была слишком тяжелой, чтобы принять ее без попыток найти какой-нибудь ответ на возникавшие вопросы. И поскольку, видимо, большинство людей того времени сознательно или бессознательно разделяли точку зрения Секста Эмпирика и Лукиана на возможности рациональной философии, они стали обращаться к другим учениям и течениям, казалось, дававшим некие более убедительные решения насущных проблем.
При значительных различиях эти распространявшиеся в империи религиозные и философские течения имели много общих черт, обусловленных психологическими и идеологическими запросами своих творцов и адептов. Порождавшееся утратой ясных целей и возможностей влиять на происходившие в мире события чувство отчуждения в силу особенностей античного мировоззрения воспринималось как отчуждение от космоса, от космической гармонии. Марк Аврелий сравнивал человека, отдалившего себя от человеческого коллектива и космоса, с отрубленной от дерева веткой. Именно такими отрубленными ветвями чувствовали себя дезориентированные, беспомощные, одинокие люди эпохи кризиса, когда рушились все привычные связи и устои, трансформировались и распадались те коллективы, к которым они принадлежали — фамилии, коллегии, города, сама империя. Они стремились найти пути к воссоединению с миропорядком, к тому, чтобы снова стать органической, живой частью этого всеобъемлющего целого.
С другой стороны, требовало объяснения умножившееся в мире зло, побороть которое средствами, предлагавшимися прежними философскими школами и в первую очередь стоиками, не представлялось уже возможным. Отсюда развивается чуждый античному мировоззрению дуализм, идея зла как самостоятельного начала, равноправного и противостоящего добру. Единый, совершенный, прекрасный космос, в котором зло было случайным отклонением, раскалывается на два мира: мир добра и мир зла, находящиеся в вечной вражде. Первый большей частью связывается с высшими небесными, нематериальными сферами, второй — с землей и материей. В первом господствует даваемая соединением с благим началом свобода, во втором — обусловленная пороками материи необходимость, рок. Та самая необходимость, в познании и повиновении которой стоики видели залог свободы, обусловленной жизнью согласно природе, теперь становится силой порабощающей, гнетущей, а ее преодоление, избавление от ее воздействия — путем к свободе.