Артур обернулся. Ну. Что еще? Обиженный небольшими чаевыми и от этого мстительный стюард сладко щерился, придерживая за плечи Баркера. Тот на удивление ровно стоял, опираясь коленом о свой огромный клетчатый саквояж, и выглядел вполне пристойно, если не обращать внимания на босые ноги и на «кольт», которым Баркер устрашающе размахивал. Модные лаковые ботинки, связанные шнурками, были перекинуты через плечо Красавчика, добавляя в образ бесцеремонного янки толику изысканной трагикомичности. Здравомыслие подсказало майору Уинсли, что патруль для Генри Баркера сейчас не лучшее из решений. Поэтому он, скрипнув зубами, положил в протянутую ладонь стюарда шиллинг, кивнул носильщику на клетчатый саквояж и потащил Баркера за собой.
— Ортакей. Пансион мадам Кастанидис «Мечта одалиски» попрошу, пожалуйста.
Артур не был уверен в том, что его турецкий достаточно хорош, но возчик все замечательно понял. Покосился на храпящего громилу, которого длинный британец в офицерской форме с трудом заволок на сиденье. Подумал про себя, что эти иностранцы все чокнутые, да и Аллах с ними. И пошевелил поводьями.
Цок-цок-цок — застучала лошадь копытами.
«Хайди! Хайди-и!»
Глава четвертая
О дружбе, о странных стечениях странных обстоятельств, о непростых решениях, идущих вразрез с принципами и долгом, а также о том, что женщинам доверять следует с оговорками
Константинополь, конец октября — начало ноября 1919 года
— Хайди-и! Хайди! Вре! Вре! Cauchemar! Cauchemar! Эй ты, беги сюда! Живо! — Голос у хозяйки пансиона мадам Кастанидис (за привычку напяливать на себя тысячу одежек одну поверх другой прозываемую в Ортакее мадам Капустой) был зычным и красивым, как у командира кавалерийского эскадрона. С кавалерией у мадам Кастанидис отношений не сложилось, но она не чувствовала себя обиженной, ловко управляя своим небольшим гарнизоном из поварихи, кучера и единственной горничной, имя которой для постояльцев оставалось тайной и которую все по привычке и вслед за мадам Кастанидис называли Эйты.
— Эйты, подай.
— Эйты, принеси.
— Эйты, убери.
Низкорослая, невзрачная, очень тихая (кое-кто из жильцов даже полагал, что она немая), Эйты прибиралась в комнатах, гостиной и столовых, стирала, гладила, поливала цветы, кормила многочисленных кошек, и куда честнее было бы окрестить ее Золушкой. Однако тогда постояльцам пришлось бы признаться себе, что они ничем не лучше злой мачехи и сестриц, что, согласитесь, не то, что ты стремишься о себе узнать. Поэтому всем предпочтительнее было считать, что Эйты довольна своим положением, службой, и вообще по нынешним временам иметь собственный угол в приличном доме, стол и регулярное жалование — огромная удача. Особенно в Константинополе, особенно если девушка — сирота, особенно если она не так уж хороша собой, чтобы удачно выйти замуж бесприданницей. Особенно если прислуга из нее отвратительная и любая другая хозяйка давно бы уже выставила такую неумеху за дверь без рекомендаций и жалованья.
Кажется, девушка догадывалась, как несказанно ей повезло, была благодарна мадам Кастанидис за предоставленные возможности, отчего безропотно выносила тяжелый нрав хозяйки и ее регулярные вспышки ярости. Мадам Кастанидис в гневе была неудержима, но безобидна и довольно забавна. Может, именно поэтому, а также из-за отсутствия других развлечений постояльцы любили наблюдать из-за полуприкрытых штор за тем, как мадам Капуста устраивает бедняжке Эйты взбучку за испорченный пододеяльник, прожженный кружевной воротник или случайно прокипяченную вместе с белым бельем и оттого севшую в пять раз синюю хозяйкину кофту из верблюжьей шерсти.
Представьте сами. Маленький, футов на триста или чуть больше внутренний дворик, куда с трех сторон выходят двери номеров первого этажа и окна апартаментов этажа второго. Высокие французские окна с пузатыми балкончиками, на которые постояльцу можно выставить разве что полстопы. Дворик вымощен цветной мозаикой — такой старой, что от узора остались лишь воспоминания. Так с годами выцветают чернила и надежды в девичьих дневниках. В центре дворика расположен фонтанчик, наверняка прекрасный в фантазиях проектировщика, но в реальности похожий на глубокую лохань с гипсовым амуром посередине. За многие годы амур облупился, заплесневел, утратил кое-какие свои фрагменты, и возможно, поэтому фонтан ехидно зовется постояльцами «Скорбь прачки».
— Беги, Эйты! Беги быстрее! — Хрисанфа Кастанидис страшно полыхает глазами, размахивает руками и мечется за горничной вокруг «Скорби прачки». Ноги ее (та часть, что виднеется из-под сорочки) громоздки и испещрены разбухшими венами, точно таинственными знаками. — Беги! Лучше беги быстрее! Если я тебя поймаю, задушу своими руками! Зарежу! Продам Ахметке-хамамщику за три куруша. Беги, Эйты! Лучше беги! Palio puta’na!
Развешенное вокруг фонтана постельное белье (веревки натянуты лучами, расходящимися от амура во все стороны) превращает дворик в цирковую арену, а погоню — в акробатическую вольтижировку. Эйты ныряет между простынями и пододеяльниками, стараясь не задеть или не дай бог не уронить стираное: ей же и перестирывать. Но в конце концов налетает на простыни, смешно в них путается, пищит, а сзади в нее, не удержавшись, врезается мадам Кастанидис. Веревка обрывается… и хозяйка в ярости топчет белье, выкрикивая по-гречески и по-турецки страшные проклятия. Белье ей тоже жаль (щелоком не настираешься, мыло по нынешним временам дорого, а уж арабское мыло, которым, как известно, лучше всего оттирать исподнее и шелк, днем с огнем не найти), но ненависть к нерасторопной горничной сильнее.
— Вычту из жалования… — грозится мадам Кастанидис, тяжело, как миноносец, разворачивается и уходит.
Эйты кивает, поднимает многострадальную простынь, надеясь, что можно будет обойтись «малой кровью» и всего лишь застирать уголок. А потом присаживается на край фонтана и тихо, как мышь, плачет, не обращая внимания на то, что нос покраснел, а косынка сползла на самый затылок и рыжие кудрявые волосы стыдно растрепались.
***
— Капусту пристрелю! Вот разберусь с делами, выдерну Малыша Стиви, вернусь сюда и пристрелю! Ей-ей! Наши луизианки с ниггерами ведут себя обходительнее, хотя те еще стервы! А девчонку эту, которая Алев… жалко. Сирота. Слышь, Ходуля, ее там к тебе в комиссариат приткнуть никак? Ну, может, чай заваривать, бумажками шуршать… Или на машинке стучать? Или телефонной барышней? Она по-всякому шпарит. Умница такая… Пропадет тут.
— Кого? Куда пристроить? — Артур оторвался от свежего выпуска «Docheridei Hawadis» и посмотрел на Красавчика отсутствующим взглядом.
— Ну, горничная здешняя. Востроносенькая мисс. Алев ее зовут… Вчера мне штаны штопала, так мы поболтали чуток. Скромница. Пошутить с ней совсем никак. Что ни скажи — сразу краснеет и убегает. Пухленькая такая. Будто мячик.
— Какая горничная? Малышка Эйты? — Артур перестал теребить переносицу и уставился на Красавчика поверх пенсне. Зная о неспособности Баркера запоминать имена, тем более иностранные, Артур был почти изумлен. Надо же… Недели не прошло, как они устроились в пансионе мадам Кастанидис, а Баркер уже завел себе протеже. Забавные все же эти американцы. Как большие дети.
— Алев. Огонек по-турецки значит, ну, или вроде того. Я, сам знаешь, такое запоминаю туго. А девчонка сама — не турчанка. Русская, что ли… Или жидовочка, — почему-то хмуро пробасил Красавчик. — Сирота. Вот Капуста ее и гнобит вовсю. Ходуля, пригляди ей там работенку почище, а? И чтоб солдатни никакой. Чтобы джентльмены. А лучше леди.
— Генри… — Артур тяжело вздохнул. — Ох, Генри… Ну что мне с вами делать? Где я вам посреди этой катавасии отыщу леди? Хорошо. Хорошо. Я спрошу. Но не обещаю. Скажите лучше, как ваши дела? Отыскали, кого собирались? Куда дальше?
— Да какой!!! Как в воду канул. — Красавчик выругался. — Облазил всю эту дыру, весь этот хренов их рынок, наверняка вшей или что похлеще подцепил — нет нигде нужного человечка… Может, свинтил. А то и пришили. Теперь концов не найти. Вот посоветуй, Ходуля, как мне трясти этих турков, когда они по-нашему ни бум-бум, а я по-ихнему ни тум-тум? А? Или врут они и очень даже бум-бум? Может, и врут? Ну, ничего. Кое-что все же выжать удалось. Со сломанными пальцами кому жить охота? Никому. Даже туркам… Знаешь, Ходуля, люди споро так языкам обучаются и столько всего чудного припоминают, если хорошенько им пояснить на пальцах, что к чему. На пальцах… Хе-хе.