— Не вешать эту замечательную конопатую конструкцию, Дарья Дмитриевна! — Дядя Миша за завтраком чмокал ее в затылок и, точно как папа, легко щелкал по носу. В носу начинало щипать. И вовсе не от щелчка.
— Вот, как будто сахарная моншерка какая козюли распустила… — бурчала Нянюра, собирая Дашины длинные косы «корзиночкой». — Чай, ты не нюня, вроде Милки твоей, а полковника алтирелии дочь. Видал бы тебя сейчас Дмитрий Иваныч… Кому говорю, Дашка… Соплю-то с паркету подбери.
Даша злилась на грубую Нянюру с ее гадкими неотесанными словами, сцепляла зубы… и удивительно, от злости на няньку печаль куда-то исчезала почти без следа.
Однажды зимой, вернувшись с уроков уже ближе к вечеру (забегала к Милке Завадской за гаммами, там и пообедала), Даша скинула в прихожей ранец и боты и помчалась в столовую, чтобы поспеть точно к чаю. Но, заметив Нянюру, стоящую возле плотно прикрытой двери в дядин кабинет, необычно строгую, какую-то серую и комкающую в больших своих ладонях платок, поняла сразу — что-то произошло. Что-то неправильное, страшное. Она даже рот открыть не успела, только уставилась на няньку вопросительно, как та вдруг притянула ее к себе и притиснула сильно-сильно к теплой большой груди. Даша жалась лицом к Нянюриному колючему платью, и деревянная продолговатая пуговица царапала Дашину щеку, еще красную и нечувствительную с мороза. Тогда от страха, что еще минуточка — Нянюра перестанет гладить ее по голове и скажет это страшное, Даша громко засмеялась и во весь голос закричала: «Хабарда! Хабарда! Хабарда!» Через день у Даши был день рождения. Ей исполнилось целых двенадцать лет.
Полковник Дмитрий Иванович Чадов в декабре 1914 года погиб в Турции под Сарыкамышем. Похоронили его на чужой земле, в общей могиле вместе с солдатами.
Турнагель, Чамурлы-даг, Лал-оглы, Эль-Кечмез… — Даша читала незнакомые слова в «Московских ведомостях», а потом в атласе выискивала эти названия и думала, что одной ей туда добраться будет непросто, даже если на билет до Турции хватит тех трех рублей мелочью, что она выколотила из копилки. По прибытии в Турцию Даша собиралась пойти сразу к генералу Юденичу, чтобы он ее выслушал, дал винтовку и немедленно отправил на передовую. Даша собиралась сказать Юденичу, что стрелять она умеет — папа в Тифлисе брал ее два раза на стрельбища. Вообще-то брал он ее только один раз, и весь тот день под присмотром Максима Максимыча, папиного вестового, она скучала в офицерской палатке и объедалась абрикосами, но этот момент Даша как раз намеревалась упустить. Зато не имелось у Даши не малейших сомнений в том, что стоит ей увидеть врага, она немедленно узнает среди них главных турков — Энвер-пашу и Мустафу-Кемаля-пашу и уж точно не промахнется.
Своими планами она поделилась с братом Сашей — он был старше ее на целых четыре года и через год собирался поступать в юнкерское училище. Наверняка он знал, как лучше добраться до Турции и что с собой в путешествие брать. Однако Саша оказался предателем… Дашин запас сухарей и шоколада, который она тщательно зарыла под сваленную в «углу совести» на зиму картошку, был силами тети Лиды, Нянюры и кухарки Нади изъят, а дядя Миша вызвал Дашу на серьезный разговор.
Разговор этот остался для всех остальных в семье секретом, но из кабинета Даша выбежала потная, красная, сжимая в ладошке маленькую бонбоньерку… Ту самую… с маминой «Жужелкой».
— Что? Дашка… Лыжи-то навострила, ить… Спрохвощить хотела? О дядьке с теткой, поди, не подумала, полудурья. — Нянюра раскладывала пасьянс «Марьяж» на большом кухонном столе, пока кухарка проворила самовар. Нянька укоризненно качала головой, на которой был повязан «рожками» кверху цветастый деревенский платок. «Рожки» качались, и Даше казалось, что Нянюра и есть та самая чертовая лярва, к которой, полагая, что его никто не слышит, дядя Миша отправлял всех плохих людей.
— Заткнись… лярва… чертовая! — выпалила Даша и швырнула в Нянюру надкушенной баранкой. И вылетела из кухни вон. Но тут же замерла, услыхав, как Нянюра печально говорит кухарке: «Дите горемычное. Ни мамки с папкой теперь… ни могилки ихней. Даже на Родительскую пойтить не к кому».
И тогда Даша впервые за этот отвратительный месяц разрыдалась. Слезы капали на мамин кулон. Жужелка сочувственно помалкивала.
***
С того вечера прошло много… так много… целых шесть лет. Даша из долговязой настырной девочки превратилась в худую, очень красивую девушку с грустными серыми глазами, с прозрачной, изредка усеянной золотистыми крапинами кожей, с длинной косой, завязанной тяжелым немодным узлом под затылком. С мыслями странными, рваными и неуютными, как и все нынче.
Календарь все так же дразнился цифрой один. Рисованные человечки будто насмехались над Дашей. Даша перевела взгляд на зеркало и совсем огорчилась. Юбка, перешитая из домашнего старого платья Лидии Николаевны, висела мешком, а новая блузка с рюшем, которую с трудом выменяли месяц назад на бронзовое дядино пресс-папье и чернильный набор, выглядела совсем деревенской. Валенки не по размеру, без калош, нитяные толстые чулки, собирающиеся на коленках «гармошкой», как ни утягивай резинки. «Господи! Филиппок какой-то, а не барышня», — Даша с омерзением отвернулась и плотнее закуталась в пуховый платок. Хоть десять платков, хоть двадцать — в доме все равно было холодно: буржуйка стояла в гостиной, а здесь и в двух остальных, оставшихся у Чадовых после подселения комнатах царила декабрьская злая стужа, почти такая же, как и на улице. «И руки какие-то у меня бессмысленные. Глупые бессмысленные руки… И ужасные невыразительные брови… И вся жизнь такая — ни туда ни сюда. Нет! Так жить невозможно. Пора уже что-то про себя решать! Немедленно!»
Как раз решительности Даше Чадовой было не занимать. Например, сейчас она стояла в прихожей и собиралась решительно и немедленно позвонить Милке Завадской, чтобы сказать, что ни в какое кино она сегодня не пойдет. В «Художественном» днем крутили агиткартины, кажется, «Пунина и Бабурина» и скучный до зевоты «Девяносто шесть», но она все равно бы пошла — ей хотелось поболтать с Милкой, да и торчать целый день в четырех стенах — невеликое удовольствие, но теперь за ней собрался увязаться Митя-маленький. А вот этого Даше не хотелось вовсе.
С Митей-маленьким они в последнее время не ладили. Его страстная увлеченность «новыми веяниями», навязчивая болтливость, разговоры «по душам» и глупые идеи Дашу раздражали ужасно. К счастью, Митя все больше и больше времени проводил вне дома и даже ночевал где-то в молодежной коммуне на Сухаревке. Балбес… Как будто не замечал, как горько от этого тете Лиде и дяде Мише, особенно дяде Мише — тот даже перестал по вечерам читать энциклопедию вслух, а монотонно раскачивался на низкой табуреточке возле буржуйки и курил, изредка подкидывая в топку остатки своей когда-то огромной библиотеки. А Мите-маленькому словно все это было невдомек. Он прибегал шумный, какой-то весь по-мужицки разухабистый, начинал тараторить, рассказывать, где он был, кого видел, кичиться близким знакомством с самим Владимиром Маяковским… А дядя Миша от каждого его слова, от каждого выкрика становился все мельче, незаметнее и тискал самокрутку. Вот угораздило же Митю-маленького именно сегодня, в день ее рождения (а как ни крути, сегодня у Даши праздник, и хотелось бы провести его наименее отвратительным образом), оказаться с утра дома.
— Кино — величайшее из всех искусств, как сказал товарищ Ленин! И с ним не поспоришь. Ну что? Идем? А потом, — Митя заговорщицки подмигнул, — свожу тебя в отличную обжорку в «Мюр и Мерилиз» — у меня там есть кой-какие связи, можно легко протыриться. Не кисни, Дашута. Одевайся.
Вспомни дурака — он и появится. Даша поежилась.
— Митька… Знаешь, что-то знобит меня с утра. Простыла. И вообще, я с тобой никуда не пойду. Тебе интересно если, вот иди сам.
— Ну-у‑у, — обиделся Митя. — А я еще и сюрприз хотел. Вечером на Москворецкой в Доме труда сам читать будет. Протыримся. Я там с товарищем одним тесно знаком.