Когда великая весть о том, что филиппинский флаг развевается теперь над архипелагом в суверенном одиночестве[10], дошла до Гонконга, отец был болен и не мог присутствовать на церемонии провозглашения независимости. А когда он достаточно оправился для короткого путешествия, то решил поехать в Манилу один — он не хотел, чтобы кто-либо сопровождал его в этой поездке, — поездке, о которой он мечтал целую жизнь. Пепе пришлось отложить женитьбу — он и Рита Лопес были помолвлены в год окончания войны, — так как отец пожелал, чтобы свадьбу сыграли в их старом доме в Маниле. Он обещал немедленно отремонтировать дом; Пепе должен был вслед за отцом отправиться со своей невестой на Филиппины. Когда старик отплывал из Гонконга, он сам был похож на молодого жениха: подтянутый и бодрый, он, не скрывая радости, махал сыновьям с палубы корабля, который увозил его на родину после полувекового изгнания.
Меньше чем через месяц он вернулся, никого не предупредив. Как-то раз дождливым полднем Пепе, придя домой после очередного обхода конюшен, услыхал, что в отцовской комнате кто-то ходит. Он не узнал шаркающих шагов. Не снимая мокрого плаща, прямо как был, в галошах, он кинулся наверх и нашел там отца, который так изменился и выглядел таким хрупким, словно отсутствовал не месяц, а долгие годы. Взглянув на него, Пепе сразу понял, что не следует выдавать удивления.
— Когда вы приехали, папа? — спросил он, целуя старика в щеку.
— Только что. Я прилетел.
— Надо было дать телеграмму.
— Не успел. Я очень торопился.
Снимая галоши, Пепе ждал дальнейших объяснений. Но их не последовало. Отец проворчал, что в его комнате грязно. Услышав в голосе отца жалобные нотки, Пепе вздрогнул. В комнате на самом деле было чисто.
— Я скажу слуге, чтобы он здесь прибрал, — сказал Пепе. — Пойдемте вниз и выпьем чаю.
— Сначала я умоюсь, — ответил старик.
Но когда Пепе снова поднялся к нему в комнату, отец спал, уронив голову на ручку кресла. Пепе позвонил брату и Рите Лопес и упросил их прийти на ужин, но предупредил, что с отцом что-то случилось и не следует утомлять его вопросами.
За ужином старик был молчалив, но если раньше он молчал, погружаясь в мысли, то теперь его молчание было таким же пустым, как и взгляд, которым он смотрел на украшенный цветами стол и на шампанское, купленное, чтобы отпраздновать его возвращение. Сразу после ужина он извинился и поднялся из-за стола: он устал и хотел пораньше лечь спать. Поцеловав Риту в щеку, он пошел наверх, его сыновья последовали за ним, помогли ему раздеться и уложили в постель.
Когда они спустились в гостиную (она также служила Пепе кабинетом), Рита принесла кофе. Все трое страшно устали и хранили молчание, словно в доме был покойник. Пододвинув диван к окну, они сели вместе и молча пили кофе, глядя на проливной дождь и огни парома, тускло мерцавшие сквозь шторм. Когда наконец они нарушили молчание, то заговорили шепотом.
— Но ведь он же писал вам? — спросила Рита. — Что было в письмах?
— Ничего такого, что могло бы объяснить это, — ответил Пепе.
— В письмах отец так же сдержан, как и в разговоре, — улыбнувшись, сказал Тони. Он был в белой домашней сутане: не успел переодеться в черную — все гонконгские монахи появляются на людях в черных сутанах. — Но я почувствовал что-то неладное, когда от него пришло первое письмо, затем второе, а потом и последнее, и ни в одном из них он не написал, что наконец-то может сказать: «Nunc dimittis servum tuum, Domine».
Произнося латинские слова псалма Симеона, он улыбнулся Пепе через голову Риты. Пепе слабо улыбнулся в ответ. Когда они были детьми, отец каждый вечер водил их с собой в церковь — по воскресеньям в собор, а по будним дням в доминиканскую церковь, — чтобы послушать псалом Симеона. Он объяснял им, что в переводе эти слова означают: «Ныне отпущаеши раба своего, господи», и говорил, что, когда вернется на родину, сможет, как Симеон, сказать: «Nunc dimittis…»
— Этот псалом поют во время вечерни? — спросила Рита.
Она сидела между братьями, потягивая кофе. Когда-то она пела в церковном хоре.
— Во время повечерия, — поправил Тони.
— А, ну да. Псалом Симеона — когда все встают.
— А мы с тобой, — улыбнулся Тони брату, — при этом еще и перемигивались.
— Мы мечтали о Маниле, — объяснил Пепе Рите, — о реке, в которой мы собирались плавать, вернувшись туда, потому что псалом напоминал нам о возвращении на родину, а возвращение на родину мы всегда связывали с купанием в реке, где, как говорил папа, полно дохлых собак и свиней. — Он помолчал и добавил: — Но хотя мы и подмигивали друг другу, мы воспринимали этот псалом всерьез.
Пепе говорил с печальной торжественностью, словно оправдываясь. Он все еще остро ощущал пустоту молчания отца. Каждый по-своему, но все они предали его: мать умерла, Пепе стал ветеринаром, а Тони ушел в религию. Повзрослев, они начали относиться к мечте отца, как к некой навязчивой идее. Они отступились, бросили старика, и он в одиночку продолжал поклоняться своей — святыне. А теперь поклонение кончилось, свечи догорели. Остались только пустая темнота и пустое молчание.
— Мне надо было поехать с ним! — вдруг громко сказал Пепе.
— Пожалуйста, не вини себя, — откликнулся Тони. — Отец хотел поехать один.
— Только потому, что понял: мы уже не верим в его мечту.
— Мы ничего не могли поделать.
— Мы могли бы защитить его от того, что там произошло. А как мы поможем ему теперь, если даже не знаем, что случилось?
— Возможно, он просто устал с дороги, — заметила Рита, собирая чашки. — Пусть отдохнет. А потом постараемся выяснить, что же все-таки было в Маниле.
— Он не скажет, — покачал головой Пепе, вспомнив отсутствующий взгляд отца. — Он даже не хочет вспоминать об этом, разве ты не видишь?
— Не волнуйся, старина, — сказал Тони. — Отец — храбрый человек. Это пройдет. Он переносил и не такие удары судьбы.
— Пойду вымою чашки, — сказала Рита, — а потом вам придется проводить меня домой.
— А я пойду взгляну на него, — решил Тони.
Оставшись в одиночестве, Пепе встал и подошел к окну. Он думал об отце, который всегда слушал «Nunc dimittis…», строго выпрямившись и прижав руку к сердцу. Рита вернулась из кухни, и он помог ей надеть плащ. Они не говорили о том, что у них на душе, но было ясно — свадьбу опять придется отложить.
Спустился Тони и сообщил, что отец не спит.
— Сначала я думал, он заснул, но, наклонившись над ним, заметил, что он лежит с открытыми глазами. Я позвал его, но, кажется, он меня не слышал.
— Пожалуй, не стоит оставлять его одного, — сказал Пепе. — Тони, будь добр, проводи Риту домой.
Всю ночь Пепе пролежал в постели без сна, зная, что отец тоже не спит. На рассвете он услышал какой-то шорох. Он встал, набросил халат и прошел в соседнюю комнату. В полной темноте старик сидел в качалке. Пепе включил свет.
— Вы рано встали, папа.
— Я не мог заснуть.
— Да, мне тоже дождь не давал спать.
— Нет, не дождь. Пыль, пыль…
— Сегодня прислуга тщательно все здесь вытрет.
— И крабы. Они везде. Куда ни ступишь, обязательно раздавишь краба.
Пепе услышал, как гулко бьется его сердце.
— Крабы и пыль, крабы и пыль, крабы и пыль, — монотонно повторял старик в такт качалке.
— Может быть, примете снотворное, папа?
— Нет.
— А кофе будете?
— Да, спасибо.
Когда Пепе вернулся с кофе, старик все так же покачивался в кресле. Пепе пододвинул стул и сел напротив отца.
— Расскажите мне о Маниле, папа. Как она показалась вам?
Старик молчал, покачиваясь в кресле. Он дул на кофе и отпивал его маленькими глотками.
Пепе чуть повысил голос:
— Вам понравилось в Маниле, папа?
Старик по-прежнему, казалось, ничего не слышал и мерно покачивался.
Пепе поставил свою чашку на пол, наклонился вперед и положил руку на колено отцу, чтобы остановить качалку.
10
До предоставления Филиппинам независимости в 1946 г. филиппинский флаг развевался на флагштоках рядом с американским.