— Да, мальчишкой ты часто бывал у нас. И у тебя всегда были такие изумленные глаза!
— Потому что в вашем доме меня везде подстерегали чудеса, дон Андонг. Вот здесь, в этой библиотеке, я впервые увидел Кесона. Мы подсматривали, потому что услышали, как он орет, — а до чего здорово он ругался по-испански! В другой раз видел Осменью[40], который в ярости бегал взад-вперед по комнате, а нам-то говорили, это такой уравновешенный господин. И вы представить не можете, как я был шокирован, увидев здесь еще одного гостя — архиепископа О’Дохерти.
— А, да, перед войной, когда я блокировал их предложение сделать преподавание закона божия обязательным в государственных школах. Он объявил мне тогда, что я рискую потерять голову, а я рассмеялся ему в лицо и ответил, что он может потерять улицу. Его дворец находился в Интрамуросе, на улице Арсобиспо[41], и я в шутку пригрозил, что потребую переименовать ее в улицу Вольтера или Аглипая[42]. Но с О’Дохерти мы, в общем-то, ладили. А вот того типа, который появился после войны, — первого папского нунция — я чуть не вышвырнул отсюда. Он не хотел, чтобы в школах читали Рисаля[43], и явился ко мне выразить протест против занятой мной позиции. Я ответил ему, что такова же и позиция общественности, но он усомнился, откуда мне это может быть известно — ведь я вечно пьян. И я предложил ему убраться, прежде чем я вышвырну его вон.
Дон Алехандро Мансано вышибает из дома папского нунция! Однако сейчас, рассказывая об этом, дон Андонг выглядел не столько свирепым, сколько задумчивым — голова чуть повернута к книжным полкам, словно разум его искал там поддержки. И действительно, как всегда при виде этих выстроившихся вдоль стен томов, к которым теперь никто не прикасался, он будто ощущал запах полуночных воскурений времен его политической юности. Но призраки, обитавшие здесь или некогда возвращавшиеся сюда, больше не являлись ему, ибо давно уже свет знаний, которых он вновь так жаждал на склоне лет, горел не в библиотеках.
— Воспоминания о подобных вещах вас тревожат, дон Андонг? Я имею в виду папского нунция.
Старик вздохнул, отрываясь взглядом от книг.
— Да честно говоря, нет. Я делал то, что считал правильным, хотя, как теперь погляжу, в целом воспринимал ситуацию неверно. Но политики не могут и не должны исходить из требований момента.
— Этот дом, несомненно, отвечал требованиям момента, особенно бальный зал внизу и эта библиотека, где всегда можно было наткнуться на людей, о которых кричали заголовки газет: на Кесона и Осменью перед войной, на Рохаса и Кирино[44] после войны. Я помню, как однажды вечером вы, дон Андонг, давали прием в честь Макартуров, а потом пригласили их в башню полюбоваться видом, но перед ними предстала совсем иная картина: я, Почоло и Алекс в постелях, уже раздевшиеся для сна. Как мы нырнули под кровати! Когда я оставался ночевать, мы всегда спали в башне.
— Там теперь бак для воды, — сказал дон Андонг, протянув руку к бутылке. — Еще poquito[45], Энсон?
— Пожалуй, хватит, слишком жарко. Ну да ладно, совсем немного и, пожалуйста, с водой.
— Тебя просили присмотреть, чтобы я не пил слишком много?
— Вовсе нет, дело во мне — слишком много съел за мериендой.
— Aie de mi[46], Энсон, я все такой же горький пьяница. Тебя это шокирует?
— Я, дон Андонг, абсолютно не гожусь быть судьей кому бы то ни было.
— А про себя думаешь: вот обращенный, вот новый христианин — а что в нем изменилось? Разве я выгляжу как заново рожденный? Нет, перед тобой все тот же ветхий Адам, со всеми его вожделениями и страстями, с горячей головой и скверным характером. Чувствую ли я стыд? Нет, я чувствую себя христианином. Ты улыбаешься?
— Вы не первый обращенный, дон Андонг, который чувствует, что осознание зла есть начало спасения.
— А, ты меня не понял. Дело не в том, что я осознаю зло. Зло осознает меня. Так осознает, что искушает каждую минуту, и в этом постоянном искушении мое спасение. Я оступаюсь ко благу.
— Это говорит «Дон Карлос Примеро»?
— Да, если иметь в виду старое изречение об истине в вине. Но ради бога, выслушай меня, Энсон. Год моего обращения в христианство был счастливейшим годом моей жизни. Мне перевалило за семьдесят, и я с удивлением понял, что напрасно боялся старости. Я был как распорядитель на брачном пиру в Кане Галилейской, сказавший жениху: «Ты хорошее вино сберег доселе». Я ушел от общественной жизни и убедился, что меня ждала жизнь совершенно новая, доселе неизведанная.
— Духовный медовый месяц.
— Совершенно верно. И как точно сказано: когда человек счастлив, он добродетелен. К тебе это подходит?
— Что вы имеете в виду — счастье или добродетель?
— Я имею в виду удовлетворенность самим собой. Именно она, как я теперь вижу, снизошла на меня, когда кончился медовый месяц. Я был настолько удовлетворен собой, что разрешил выставлять себя напоказ на всех праздниках христианской любви как образец человека, преображенного благодатью господней.
— Пока это не стало вызывать в вас отвращение.
— Пока я не осознал, что демонстрируется не благодать, но гордыня. Поверь мне, я не так уж бесчестен и все же заставлял себя соглашаться, не желая обидеть братьев моих во Христе. Я стал штатным лицедеем в кругу сторонников возрождения религии, чуть ли не кинозвездой. Да и как я мог отказаться, если я привлекал столько заблудших душ? Но я-то знаю, что привлекало их: мое имя, моя слава. Я был великим и знаменитым доном Алехандро Мансано, который отринул политику, чтобы стать смиренным евангелистом.
— Но и здесь шел по старым колеям политических кампаний.
— Возможно. Мне даже говорили, что я добываю голоса для Христа, а это могло означать — для тех политиканов, которые снюхались с епископами.
— Дон Андонг, вас отталкивала мысль о том, что вас просто используют?
— Вовсе нет. Я уже не мыслю такими понятиями. Не было тут и лицемерия. Ведь я действительно, можно сказать, переродился. Но именно по этой причине меня такого, какой я есть, дона Алехандро Мансано, не следовало выставлять экспонатом.
— Для обольщения духовных снобов.
— Увы, это так, Энсон! Я не был слабым сосудом, призванным смутить сильных. Я был великим, богатым, мощным сосудом, выставленным для демонстрации вящей славы воинствующей церкви, некогда ярым ее противником, ныне поставленным на колени. Современные теологи имеют специальный термин для этого…
— Триумфализм. И что вы сделали?
— Pues chingarles, darles la puñeta[47]. Было большое собрание возрожденцев, с самим кардиналом во главе, и там я должен был совершить это свое действо — явление звезды. А я явился пьяным. Пьяным и непотребным.
— Вот и конец праведника-суперзвезды.
— О нет. Это было откровение. Они поняли, что я хотел этим сказать: если уж восславлять благодать во мне, то надо, чтобы я был сосудом не прочным, а весьма скудельным.
— Кажется, что-то в таком роде случилось со святым апостолом Павлом после его обращения.
— Знаю. Видимо, он стал слишком самодовольным и высокомерным. И тогда послан был ангел сатаны уязвлять его плоть. И смотри, как восславлен он был злыми побуждениями плоти, ибо напомнили всем, что ему самому не надо быть сильным, мощи Господа достаточно. Вот почему и я говорю: хорошо, когда совершаешь грехопадение.
— Я понимаю, что вы имеете в виду, дон Андонг. Это очень тонко. Вы, сэр, отринули главное искушение новообращенного — духовную гордыню. Это самая смелая из всех ваших кампаний.
40
Осменья, Серхио (1877–1961) — видный политический деятель, в 1944–1946 гг. президент автономных Филиппин.
41
Центральная часть старой Манилы; букв.: «город внутри стен» (исп.). Арсобиспо — архиепископ (исп.).
42
Аглипай, Грегорио (1860–1940) — глава независимой филиппинской церкви, отколовшейся от католичества.
43
Рисаль, Хосе (1861–1896) — ученый, писатель и поэт, национальный герой Филиппин, казненный испанскими колонизаторами; автор романов «Noli me tangere» («Не прикасайся ко мне», 1887) и «Флибустьеры» (1891).
44
М. Рохас (1894–1948) и Э. Кирино (1890–1956) — видные политические деятели, бывшие президенты Филиппин после второй мировой войны.
45
Немножечко (исп.).
46
Увы (исп.).
47
Испанское ругательство.