О ночных шумах они больше между собой не говорили. Старик уже твердо решил про себя, что поймает ведущих подкоп на горячем. А Рахель для себя выработала объяснение: и отец, и Адаль страдают расстройствами, нарушающими сон: один глухой наполовину, ему слышатся всякие голоса, а другой, похоже, невротик, обладатель бурной фантазии. Возможно, предполагала Рахель, и вправду долетают поздней ночью какие-то далекие звуки с соседних ферм: наверно, там доят коров и шум электродоилки и лязг железных ворот, открывающихся и закрывающихся, поскольку животные в хлеву не стоят на месте, кажутся старику и Адалю тяжкой летней ночью шумом земляных работ. Или оба они слышат сквозь сон урчанье в канализационных трубах под домом, которые давно уже обветшали.
А однажды утром, когда Адаль стоял у гладильной доски в спальне Рахели и гладил блузки, налетел на него вдруг старик — голова выпячена вперед почти под прямым углом к туловищу, словно у быка, готового вот-вот боднуть, — и учинил форменный допрос:
— Студент, значит, да? И какой же ты студент?
Адаль ответил спокойно:
— Студент гуманитарного факультета.
Песах Кедем не сдавался:
— Гуманитарные науки. Но какие гуманитарные? Гуманитарная чепуха? Гуманитарное зло? Гуманитарное привидение? И если ты якобы студент гуманитарного факультета, то почему же, прости меня, почему же ты здесь, а не в университете?
— Академический отпуск. Я взял академический отпуск в университете. Я пытаюсь написать о вас книгу.
— О нас?
— О вас и о нас. Сравнение.
— Сравнение. Какое еще сравнение? Что тут сравнивать? Сравнить, чтобы показать, что мы грабители, а вы ограбленные? Показать наше безобразное обличье?
— Не совсем безобразное. Возможно, скорее, несчастное.
— А ваше обличье что, не несчастное? Красивое? Без изъяна? Обличье святых и чистеньких?
— Тоже несчастное.
— Нет никакой разницы между нами и вами? Если так, то зачем ты сидишь здесь и проводишь сравнение?
— Есть небольшая разница.
— Какая разница?
Адаль подчеркнуто аккуратно сложил выглаженную блузку, осторожно поместил ее на кровать, расправил другую блузку на гладильной доске, побрызгал на нее водой из бутылки, перед тем как гладить.
— Наше несчастье — оно из-за нас и из-за вас. Но ваше несчастье — в душе.
— В душе?
— Или в вашем сердце. Трудно разобраться. Это у вас изнутри, несчастье. Оно из вашей глубины.
— Скажи мне, пожалуйста, товарищ Адаль, с какого это времени арабы играют на губной гармонике?
— Мой друг научил меня. Русский друг. Одна девушка купила мне в подарок.
— Почему ты всегда играешь грустные мелодии? Что, тебе у нас грустно?
— Значит, так: какую мелодию ни сыграй на губной гармонике, она всегда издали кажется грустной. Да и вы, если подумать, издали кажетесь человеком невеселым.
— А вблизи?
— Вблизи вы больше похожи на человека, который сердится. А теперь, прошу прощения, я закончил глажку, и мне еще надо голубей накормить.
— Мистер Адаль.
— Да?
— Скажи мне, пожалуйста, почему ты копаешь у нас в подвале по ночам? Это ты? Что ты надеешься найти там?
— Как, и вы слышите эти шумы по ночам? Как же Рахель не слышит и не верит? И вам она не верит?
Рахель не верила ни ночным фантазиям своего отца, ни снам Адаля. Оба они наверняка слышат звуки, сопутствующие дойке на одной из соседских ферм, или отголоски ночных армейских учений, идущих в посадках на склонах за холмом, и оба в своем воображении превращают услышанное в шумы земляных работ. И все-таки она решила бодрствовать одну ночь до утра, чтобы все услышать своими ушами.
А тем временем подошли последние дни учебного года. Ученики старших классов уже погружены были в лихорадочную подготовку к экзаменам. А вот младшие классы совсем разболтались: ученики опаздывали на уроки, а некоторые из них вообще исчезли под разными предлогами. Классы казались Рахели поредевшими, живущими в нетерпеливом ожидании, и сама она давала свои последние уроки, испытывая огромную усталость. Не раз за пятнадцать минут до звонка на перемену отпускала учеников на школьный двор. Дважды уступила, согласившись посвятить урок свободной дискуссии по выбору учеников.
По субботам переулки поселка забиты были десятками машин, приехавших из города; они парковались между оградами, перекрывая входы во дворы. Толпа, устремившаяся за покупками, теснилась у прилавков с домашними сырами, у киосков с пряностями и приправами, у маленьких винных бутиков, во дворах ферм, где продавалась мебель из Индии, безделушки из Бирмы и Бангладеш; в студиях восточных ковров и тканей, в художественных галереях… Это все деревня начала культивировать, перестав постепенно заниматься сельским хозяйством. Хотя и до сих пор во многих усадьбах сохранились загоны для откорма бычков, и курятники для выращивания инкубаторских цыплят, и теплицы для цветов, а на склонах холмов простирались виноградники и фруктовые сады.
Рахель, обычно спешившая в школу или домой, по улице шагала быстро и решительно, а люди, глядя на учительницу, удивлялись ее странной жизни меж престарелым депутатом Кнесета и арабским юношей. Верно, и в других усадьбах работали наемные рабочие: таиландцы, румыны, арабы, китайцы, но у Рахели Франко ничего не росло, и не занималась она изготовлением предметов искусства или же безделушек. Для чего ей нужен этот работник? Да еще работник-интеллигент? Из университета? Мики-ветеринар, игравший с арабским работником в шашки, сказал, что тот вроде бы студент. Или книжный червь?
Одни говорили так, другие — этак. Мики утверждал, что видел собственными глазами, как арабский парень гладил и складывал ее белье. И крутился студент не только по двору, а прямо-таки по всему дому, как член семьи. Старик разговаривает с арабом о разногласиях, которые были в рабочем движении, а араб беседует со всеми кошками, чинит крышу и каждый вечер устраивает рецитал на губной гармонике.
В деревне сохранилась добрая память о Дани Франко, который умер от инфаркта в день своего пятидесятилетия. Был он мужчиной крепким, широкоплечим, вот только ноги имел тонкие. Человек с добрым сердцем, приятный собеседник, он не стыдился проявлять свои чувства. Утром в день своей смерти всплакнул, потому что в загоне для откорма бычков у него умирал теленок. Или потому, что кошка родила двух мертвых котят. В полдень настиг его инфаркт, он упал на спину возле склада удобрений. Там нашла мужа Рахель. Лицо его выражало смесь обиды и превеликого удивления, словно он, ни в чем не провинившийся, был отчислен с армейских курсов. В первую минуту Рахель не поняла, почему это он дремлет в полдень, раскинувшись на спине в пыли у стены склада, и стала ему выговаривать: мол, Дани, что это с тобой, вставай, хватит уже ребячиться. И только схватив его за руки, чтобы помочь ему встать, почувствовала она, что пальцы его похолодели. Она склонилась над ним, пыталась сделать ему искусственное дыхание изо рта в рот и даже пошлепала его по щекам. Потом она побежала домой, чтобы позвонить в поселковую лечебницу, вызвать доктора Гили Штайнер. Голос ее почти не дрожал, и глаза оставались сухими. Очень она переживала из-за тех двух пощечин, что отвесила ему, ведь он ничем не провинился.
Был вечер, влажный, горячий; деревья в саду окутывал какой-то пар, и звезды казались погруженными в грязноватую вату. Рахель Франко сидела со своим старым отцом на веранде и читала израильский роман об удивительных жильцах одного тель-авивского дома. Старик, в своем потрепанном черном берете бронетанковых войск, закрывающем ему половину лба, в широких штанах цвета хаки и подтяжках, скрещенных на спине поверх майки, все листал и листал страницы приложений к газете «Ха-арец», не переставая возмущаться и брюзжать. «Несчастные, — бормотал он, — обиженные судьбой, одинокие до мозга костей, покинутые с самого рождения, никто не в состоянии вынести вас. Теперь уже никто никого не выносит. Все чужие друг другу. Даже звезды на небе, все до одной, чужие друг другу».