Уоллес с грехом пополам ответил на вопросы генерального комиссара, не раскрыв ему главных секретов. Но он сознает всю слабость своей позиции. Незаметные личности, тайно управляющие страной, преступления, о которых никто не слышал, несколько полиций за рамками полиции как таковой и, наконец, террористы, еще более загадочные, чем все остальное, – все это не может не насторожить здравомыслящего чиновника, который слышит об этом впервые… И, конечно, будь эта история от начала до конца вымышленной, каждый мог поверить в нее – либо не поверить – и, соответственно, дальнейшее развитие событий в ту или в другую сторону либо подтвердило бы ее, либо нет.
Розовый, упитанный Лоран, крепко сидящий в своем высоком кресле, опирающийся на платных осведомителей и на свою картотеку, выразил агенту такое категорическое недоверие, что тот на мгновение чуть не усомнился в собственном существовании: поскольку он принадлежал к одной из неизвестных комиссару организаций, то вполне мог быть такой же выдумкой министра с чересчур богатым воображением, что и пресловутый заговор. Во всяком случае, собеседник, похоже, относил его именно к этому разряду. Комиссар без обиняков сказал, что, по его мнению, происходит: у Руа-Дозе опять разыгралась фантазия; а если люди вроде Фабиуса склонны ему верить, это еще ничего не значит. Впрочем, другие его последователи пошли еще дальше: вот, например, некто Марша, впору опасаться, что сегодня в семь вечера он умрет от самовнушения…
Вторжение коммерсанта, разумеется, ни к чему не привело.
Уоллес ушел, унося с собой револьвер Дюпона. Лоран не пожелал оставить его у себя, он не знал, что с ним делать; раз Уоллес ведет следствие, так пусть собирает «вещественные доказательства». По просьбе комиссара в лаборатории револьвер снова привели в то же неисправное состояние, в котором он был обнаружен, то есть с застрявшей в стволе гильзой.
Уоллес шагает. Планировка улиц в этом городе не перестает его удивлять. От самой префектуры он шел той же дорогой, что и утром, но такое ощущение, словно от генерального комиссариата до клиники доктора Жюара сейчас идти гораздо дольше, чем в первый раз. Все улицы в этом квартале похожи друг на друга, и он не мог бы поручиться, что всегда сворачивал на одну и ту же. Он боится, что слишком отклонился влево и прошел параллельно той улице, которая ему нужна.
Он решает зайти в какой-нибудь магазин и спросить, как пройти на Коринфскую улицу. И заходит в маленький книжный магазин, где продают также писчую бумагу, карандаши и краски для детей. Продавщица встает ему навстречу:
– Что желаете, месье?
– Очень мягкий ластик, для рисования…
– Ну конечно, месье.
Развалины древних Фив.
На холме, господствующем над городом, в тени кипарисов, среди разбросанных обломков колонн, художник-любитель установил свой мольберт. Он работает старательно, каждую секунду переводя взгляд на натуру; очень тонкой кистью он прорисовывает множество деталей, почти незаметных для глаза, но на картине обретающих удивительную четкость. Должно быть, у него очень острое зрение. Можно пересчитать все камни, которыми выложен край набережной, каждый кирпич фронтона, каждую деталь кровли. Там, где ограда образует угол, живая изгородь блестит на солнце, и видны даже очертания листьев. Один кустик на заднем плане перерос остальные и выбился вверх, у него оголенные ветки, каждая из которых отмечена блестящей черточкой с освещенной стороны и черной черточкой – с теневой. Фотография была сделана зимой, в необычайно ясный день. Зачем бы этой молодой женщине фотографировать особняк?
– Очень красивый особняк, правда?
– Бог ты мой, ну конечно, раз вам так хочется.
Она не могла жить в этом доме до Дюпона: профессор прожил в нем двадцать пять лет и унаследовал его от дяди. Может быть, она была там прислугой? Уоллес вспоминает веселое, задорное лицо хозяйки магазина; ей самое большее лет тридцать – тридцать пять, привлекательная зрелость, округлившиеся формы, здоровый цвет лица, блестящие глаза, черные волосы, такой тип редко встречается в этой стране, она больше напоминает женщин из Южной Европы или с Балкан.
– Боже мой, ну конечно, раз вам так хочется.
С легким гортанным смешком, как будто он позволил себе какую-нибудь нескромную шутку. Его жена? Это было бы занятно. Разве Лоран не сказал, что она теперь держит магазин? Моложе мужа лет на пятнадцать… брюнетка с черными глазами… да это она?
Уоллес выходит из книжного магазина. Пройдя несколько метров, он оказывается у перекрестка. Перед ним – красное панно с надписью: «Для рисования, для школы, для работы…»
Это здесь он сошел с трамвая перед обедом. И сейчас он снова идет в направлении, указанном стрелкой, в магазин канцелярских принадлежностей на улице Виктора Гюго.
Глава четвертая
1
Если посмотреть прямо вниз, становится виден трос, ползущий по поверхности воды.
Перегнувшись через парапет, можно увидеть, как он появляется из-под арки моста, прямой и натянутый, толщиной вроде бы с большой палец; но на таком расстоянии, когда не с чем сравнить, легка ошибиться. Спиралевидные жгуты мелькают один за другим, создавая ощущение большой скорости. Сто оборотов в секунду или больше?… На самом деле эта скорость не так уж велика, с такой скоростью шагает занятой мужчина или движется буксир, тянущий за собой по каналу вереницу барж.
Под металлическим тросом – вода, зеленоватая, мутная, она все еще тихо плещется, хотя буксир уже далеко. Первая баржа еще не показалась из-под моста; трос пока еще ползет по поверхности воды, ничто не позволяет предположить, что он скоро кончится. Но буксир уже достиг следующего моста и, чтобы пройти под ним, начинает опускать трубу.
2
– Даниэль был грустный человек… Грустный и нелюдимый… Но он был не такой человек, чтобы кончать жизнь самоубийством, – совсем не такой. Мы с ним прожили около двух лет, в этом особняке на улице Землемеров (молодая женщина показывает рукой куда-то на восток – а может быть, всего лишь на фотографию, стоящую в витрине, по ту сторону перегородки), и за все это время я ни разу не видела, чтобы он упал духом или мучился сомнениями. И не думайте, что он скрывал свои чувства: в этом спокойствии выражался его характер.
– Вы только что сказали, что он был грустным человеком.
– Да. Наверно, это не то слово. Он был не грустным… То есть он, конечно, не был веселым: стоило войти в садовую калитку, как веселье теряло смысл. А значит, и грусть тоже, верно? Не знаю, как вам сказать… Скучный? И это неверно. Мне нравилось его слушать, когда он мне что-нибудь объяснял… Нет, жизнь с Даниэлем была невыносима потому, что он был одинок, безнадежно одинок. Он был одинок и не страдал от этого. Он не был создан ни для брака, ни для какой-либо иной привязанности. У него не было друзей. В университете студенты были в восторге от его лекций, а он даже не различал их по лицам… Почему он на мне женился?… Я тогда была очень молода и испытывала перед этим зрелым мужчиной что-то вроде восхищения; все вокруг меня восхищались им. Меня воспитал дядя, к которому Даниэль временами приходил ужинать… Не знаю, зачем я вам это рассказываю, вам ведь совершенно неинтересно.
– Ну что вы, что вы, – возражает Уоллес – Наоборот, нам нужно знать, следует ли принимать в расчет версию самоубийства; вдруг у него были причины лишить себя жизни, или же он способен был сделать это без всяких причин.
– О нет, нет! Любой, даже самый незначительный его поступок всегда имел причину. Если вначале казалось, что ее нет, позже становилось ясно: причина все-таки была, определенная, тщательно продуманная, учитывавшая все стороны дела. Даниэль все решал заранее, и его решения всегда были логичны; и разумеется, бесповоротны… Недостаток фантазии, если хотите, но в небывалой степени… В общем, я могла поставить ему в вину лишь его достоинства: ничего не делать, не подумав, никогда не менять решений, никогда не ошибаться.